В огонь и в воду
Шрифт:
В ней родилось беспокойство, которого она преодолеть не могла и которое становилось тем сильнее, чем больше она старалась от него отделаться; что было сначала минутным развлечением — стало для нее теперь вопросом самолюбия. Олимпия хотела всецело завладеть сердцем Монтестрюка. Ее удивляло и раздражало, что это ей не удается, ей, которая сумела когда-то пленить самого короля и могла опять пленить его и у ног которой была половина двора.
Бывали часы, когда Гуго поддавался ее чарам; но чары эти быстро развеивались, и тогда он чувствовал что-то совсем не похожее
Если бы он был влюблен, если бы он трепетал от волнения, она, наверно, оттолкнула бы его через несколько дней, но, раз он был равнодушен, ей хотелось привязать его к себе такими узами, которые она одна могла бы разорвать.
Однажды вечером, почти в ту минуту, как он собирался уже уходить из комнат королевы, Гуго увидел в волосах Олимпии бант из жемчуга, имевший для них обоих особенное значение. Был ли он счастлив или недоволен? Этого он и сам не знал.
XXIV
Открытая борьба
Та же самая карета, в которой Брискетта привозила Гуго в первый раз, опять приехала за ним на следующий день и по тем же пустынным улицам привезла его к калитке сада, где тот же павильон открыл перед ним свои двери.
Никто не ожидал его, чтобы проводить, но память у него была свежая. Он пошел по дорожке, поднялся на крыльцо безмолвного домика, пробрался через темную переднюю, отворил одну дверь, почувствовал тот же сильный запах, увидел тот же блестевший, как золотая стрела, луч света и вступил в ту самую комнату.
Но на этот раз Гуго не увидел самой богини храма. Веселый смех показал ему, что она ждала его не в этом приюте, все очарования которого были им уже изведаны. Он сделал шаг в ту сторону, откуда слышался смех, и через узкую дверь, скрытую в шелковых складках, увидел Олимпию в хорошеньком будуаре. В прелестном домашнем наряде графиня сидела перед столом, уставленным тонкими кушаньями и графинами. Улыбка играла на ее губах, глаза горели ярким пламенем.
— Не хотите ли поужинать? — спросила она, указывая ему место рядом с собой.
— В полночь?
— Рассвет еще не скоро, — продолжала она с улыбкой.
Он поцеловал ее руки и сказал:
— Как бы он ни был далек от того часа, который приводит меня к вашим ногам, он все-таки слишком близко.
— Разве вы меня любите?
— Неужели вы в этом сомневаетесь?
— Гм! В этих вещах никогда нельзя быть совершенно уверенной!..
— Что вы хотите сказать этими нехорошими словами? Должен ли я думать, что не имею права рассчитывать на ваше сердце?
— Э! Кто знает? Король Людовик Четырнадцатый, ваш и мой государь, любит ли в самом деле маркизу де Лавальер? Можно было бы так подумать по тому положению, какое она занимает при дворе; а между тем он оказывает внимание и трогательным прелестям сестры моей Марии.
— Не говоря уже, что он и на вас смотрел, говорят, и теперь еще смотрит так…
— Так снисходительно, вы хотите сказать? Да, это правда. Но разве это доказывает, что он обожает меня?.. Полно! Только безумная может поверить этим мимолетным нежностям! А я что здесь делаю? Я одна с любезным молодым рыцарем, обнажившим однажды шпагу для защиты незнакомки. Между нами стол, который скорее нас сближает, чем разделяет… Мебель, драпировка, люстры, освещающие нас веселыми огнями, хорошо знают, что я не в первый раз прихожу сюда. Если бы они могли говорить, они поклялись бы, что и не в последний… вы берете мою руку, и я не отнимаю ее у вас… Что же все это значит?
Олимпия положила локоть на стол; упавший кружевной рукав открывал изящную белую руку, а черные живые глаза шаловливо блестели. Она наклонила голову и с вызывающей улыбкой продолжала:
— Можно было бы подумать, что я вас люблю… а может быть, только так кажется!
Вдруг она обхватила руками его шею и, коснувшись губами его щеки, спросила:
— Ну, как же ты думаешь, скажи?
Он хотел удержать ее на груди; она вырвалась, как птичка, выскользнула у него из рук и принялась бегать по комнате, прячась за кресла и табуреты с веселым звонким смехом. Бегая, она тушила веером свечи; полумрак сменял мало-помалу ослепительное освещение; но даже в темноте Гуго мог бы поймать ее по одному запаху духов. Она давала себя поймать, потом опять убегала.
Наконец, усталая, она упала в кресло; руки Гуго обвили ее гибкий и тонкий стан; она склонила томную головку к нему на плечо и прошептала:
— Так вы думаете, что я вас люблю?
Голова ее еще покоилась на его плече, как вдруг, открыв глаза и улыбаясь, она сказала:
— Да, кстати! Мне кто-то сказал на днях, не помню, кто именно, что вы идете в поход с графом де Колиньи! Я рассмеялась.
— А! И почему же?
— Хорош вопрос! Разве я была бы здесь, да и вы — разве вы были бы здесь, если бы собирались уехать?
Монтестрюк хотел ответить; она перебила его:
— Вы мне скажете, может быть, что я это знала, что вы мне это говорили и что я ничего не имела против…
— Именно.
— Да, но я передумала… Все изменилось. Чего вам искать там? Чего нет здесь?
— Разумеется, если бы я хотел искать в той далекой стороне, наполненной турками, прелесть и красоту, было бы глупо ехать отсюда.
— Ну?
— А слава?
— А я?
Гуго не отвечал. Он смутно понимал, что начинается решительная борьба.
— Вы молчите? — продолжала она. — Должна ли я думать, что вы все еще не отказались от намерения ехать в Венгрию, когда я остаюсь в Париже?
— А служба королю, графиня?
— А служба мне?
Она встала; выражение ее лица было уже не то: гнев согнал с него свежий румянец, губы плотно сжались.
— Ну что? Ведь это не всерьез, ведь вы не уедете?
— Напротив, нет ничего вернее того, что я уеду.
Графиня де Суассон еще больше побледнела.
— Вы знаете, граф, что если вы уедете, то это будет разрыв между нами?