В ожидании Америки
Шрифт:
К трем часам пополудни мы с отцом пересмотрели все варианты. Мы уже проглотили свои яблоки и бананы и не представляли, что еще можно предпринять. Фантомы комнат, которые мы должны были бы делить с фартучными матронами из бывшей черты оседлости (откуда мои деды и бабки бежали еще в юности, чтобы учиться в больших русских городах и больше не возвращаться домой); негативы захламленных двориков, по которым с раннего утра до поздней ночи носятся переперченные одесские шуточки; фантасмагорические сцены конфузов в коммунальной ванной с биде… Все эти сцены вертелись в голове, пока мы с отцом тащились по виа Анкона, одной из главных городских артерий, идущих параллельно морю.
— Блядисполи, — отец выдавил сквозь свои идеально прямые зубы. —
В этот момент интеллигентный голос вдруг окликнул нас по-русски. Пораженные, мы остановились на пустой послеполуденной улице чужого итальянского городка-курорта. Голос принадлежал красивому мужчине лет тридцати, с нервными пальцами и проницательными живыми глазами. Одет он был с изяществом: белая рубашка-поло с расстегнутыми пуговицами открывала шею, на которой висела цепочка с маленьким серебряным медальоном со звездой Давида; черные отглаженные брюки и элегантные кожаные сандалии завершали его гардероб.
— Bloodispoli-Блядисполи, достойный писателя двуязычный каламбур, — подхватил он. — Позвольте представиться, Даниил Врезинский, — и он церемонно протянул руку отцу, потом мне: — Кажется, вы близки к отчаянию, а я уже здесь живу целый месяц. Если вы не против, я бы хотел вам помочь.
Даниил Врезинский был сыном знаменитого советского драматурга и сам что-то сочинял. Уже потом мы узнали, что он был политическим диссидентом и отсидел срок в Сибири за то, что читал запрещенных авторов своим ученикам в школе, где после университета преподавал словесность. Врезинский подвел нас к современному многоквартирному дому на виа Фиуме. Это было всего в пяти или шести кварталах от моря в направлении канала, служившего западной границей центрального квартала Ладисполи. Врезинский знал, что в этом доме сдавалась квартира.
— Это вам недешево обойдется, предупреждаю сразу, — сказал он и нажал пальцем на кнопочку. Домофон отозвался скрипучим голосом. Врезинский уже успел выучить достаточно итальянских слов, чтобы поддерживать беседу через домофон. Спустя пару минут мы разговаривали с обладательницей надтреснутого голоса, пожилой сгорбленной синьорой с лицом, отштукатуренным косметикой. Пепел с сигареты в мундштуке падал на ее купоросовый пеньюар.
— Строго говоря, она не консьержка, но она здесь живет тыщу лет, знает буквально всех и многим ведает, — пояснил Врезинский. — Собственно, вот и все, мне пора. Я объяснил, что вы ищете квартиру. Она в курсе, как и что с нашим братом.
Врезинский пожал нам руки на прощание, поцеловал руку пожилой синьоре, позабывшей о дымящейся сигарете и чуть было не прожегшей дырку в пеньюаре. В нашем экзальтированном состоянии Врезинский показался нам человеком, который играет со смертью.
Говоря без умолку и прикурив тем временем еще одну длинную коричневую сигарету, синьора увлекла нас за собой в глубь здания, которое по интерьеру показалось нам шикарным отелем. Из речитатива синьоры я с трудом понял, что на восьмом этаже сдается квартира с завтрашнего дня, что принадлежит она родителям одного безработного инженера из Рима и просят за нее миллион лир в месяц (около тысячи долларов). Это составляло больше чем две трети нашего совокупного месячного пособия — огромные для нас деньги. Мысль о том, чтобы потратить их на оплату квартиры казалась кощунственной.
Мы зашли в лифт. Из отвисшего кармана пеньюара синьора извлекла связку, на которой висела дюжина ключей, и стала перебирать их узловатыми подагрическими пальцами, как слепой аккордеонист — клавиши. Она отворила дверь. Первое, что мы увидели из неосвещенной прихожей, было море — лучезарное, великолепное, умиротворяющее. Этот вид словно обещал передышку в наших беженских скитаниях. Мы прошли в глубь со вкусом отделанной двухкомнатной квартиры с балконом вдоль всей передней стены, выходящим на море. В кухне стояла эспрессо-машина, а вдоль стен гостиной протянулись стеллажи, полные книг. Нам сразу все понравилось.
Формальности были минимальными, хозяева даже не потребовали задаток. С утра в понедельник, в точности как синьора нам объяснила на прощание, безработный инженер ждал нас с отцом в квартире. Мама осталась с вещами на площади, куда нашу группу привезли автобусом из Рима. Во второй половине дня, проведенного в чудесной квартире, после первого купания в Тирренском море и долгой сиесты, мы с мамой сходили в ближайший супермаркет за продуктами. Мама воодушевилась и приготовила тушеную индюшатину с цукини. Мы ужинали на балконе, попивая дешевое кьянти и глядя на спокойное море. В Ладисполи мы обрели точку опоры — место, которое в ближайшие пару месяцев казалось почти домом. Русские беженцы прозвали нашу улицу — виа Фиуме — «Речной улицей». От квартиры на «Речной» веяло воспоминаниями о Речном вокзале на северо-западе Москвы, где прошли первые четыре года моего детства.
После бурных дней, проведенных в Риме, где мои родители ссорились из-за тех атрибутов жизни, которые они явно не могли изменить, — убогий отельчик по соседству с вокзалом Термини, безумный багаж наших родственников, кровящая неопределенность будущего, — первые недели в Ладисполи подарили нам покой. Мы отдыхали, жадно, самозабвенно, радуясь и медленному течению времени, и атмосфере расслабленности, царившей в этих местах. То же самое раньше бывало с нами в Эстонии, куда мы каждое лето убегали от вечной московской суеты.
Беженцы прочно заняли кусок общественного пляжа прямо посередине Лунгомаре Чентро. Здесь было многолюдно и не очень чисто, однако это был пляж с афродитовой пеной и миражом Сардинии за горизонтом. Повсюду лежал изумительный черный песок, поблескивающий, как насыпь угля в бегущем товарняке, скрипящий, как новая велосипедная шина на асфальте, и вздымающийся из-под наших босых ног.
Итальянцы не ходили сюда, предпочитая другие части пляжа — там по утрам зонтики выстраивались в ряд и можно было взять напрокат шезлонг. Они чувствовали себя чужеродными телами среди иностранцев, греющихся на итальянском солнце, спорящих о политике, кормящих своих детей и поглощающих толстенные бутерброды с салями и помидорами, выложенными на подстилке рядом с хрустящей редиской, луком и огурцами. В русской части пляжа почему-то не было кабинок, и все переодевались по-советски, повязав вокруг себя полотенце. Продавцы прохладительных напитков, выходцы из Северной Африки, стремительно пересекали наш пляж, давая голосу отдохнуть от напевного «Mama mia, mama mia, Coca-Cola fantasia» и не надеясь на бойкую торговлю.
Мне дико повезло — уже на третий день я познакомился со студентами из Рима. Выйдя из моря, я увидел, что родители пытаются поддержать случайно завязавшийся разговор с моими ровесниками-итальянцами. Один из них, Леонардо (он добавлял всегда, что рисует, как кот — «come gatto», — что значит, плохо), немного знал английский и понял из наших слов, что мы приехали из Москвы и пробудем здесь как минимум до конца лета. Леонардо и мой отец говорили по-английски примерно на одном уровне, а двое других парней-итальянцев, Томассо и Сильвио, по-английски не говорили вовсе. Все трое учились в университете и дружили с детства. У них только что закончились занятия, и они вернулись в Ладисполи на лето. Любопытство привело их на русскую часть пляжа. Они были еще детьми в конце 1970-х, когда Ладисполи кишел русскими.