В ожидании Америки
Шрифт:
На Круглом рынке я закупал индюшатину, овощи и фрукты в больших количествах. Этих припасов нам хватало на неделю. К тому времени, как я заканчивал торговаться с продавцами и набивать сумку провиантом, наступал самый разгар инфернального римского летнего дня (рядом, за южной оконечностью рыночной площади, лежала Пьяцца Данте). Я возил провиант в невероятно вместительной клетчатой сумке, произведенной в ГДР. Такая сумка обязательно значилась в списке вещей, необходимых в транзитной жизни советского эмигранта. У сумки были маленькие колесики, днище с металлической вставкой, но я все равно с трудом волок ее по булыжным мостовым. Провиант в сумку укладывали слоями — по крепости и упругости. Сперва следовало купить и выложить на дно картошку, морковь, яблоки, кабачки, редиску, огурцы, лук и чеснок. Более высокие
Каждую осень День Благодарения напоминает мне об индюшатине, которой мы пресытились за те два месяца в Италии. Это была основа нашего питания. Вначале, в Ладисполи, мы этому радовались, но уже к концу первого месяца не могли смотреть на индюшатину. Радовались вначале потому, что в те времена в России мясо индейки было деликатесом и на рынке стоило гораздо дороже говядины. Индюшатина считалась очень питательной. В первую мою университетскую осень, когда мама несколько недель боролась за жизнь в одной из лучших московских больниц, отец через день ездил на наш любимый Ленинградский рынок и покупал для нее индюшатину. Потом готовил жаркое и возил маме в больницу. Это было осенью 1984-го, а сейчас я отвечал за закупку провизии для семьи. Из своих вылазок в Рим я привозил не только описания мест, которые повидал, но и рассказы о перепалках с рыночными торговцами.
Мне приходилось торговаться по-итальянски, что неизбежно приводило к тому, что половину ответов я не понимал. Я спрашивал: «Fresco?» — указывая на прилавок, где были выложены розовато-лиловые куски индейки. Ответы варьировались от приветливого: «Конечно, свежее, дружище», — к более напряженному: «Ты не видал свежее», — и порой доходили до агрессивного: «Протри глаза!» — но даже это не было выражением истинной злобы. Пару раз, под занавес торговли, усталый, заросший щетиной итальянец за прилавком с овощами отдавал мне битые помидоры и надтреснутые перцы. Меня не сильно смущало тогда, что это было похоже на милостыню. В моей сумке были сочные помидоры, и никому не было дела до того, как я их добыл. Я не рассказывал родителям, что видел на рынке Исака — того самого бухарца, который в убогих гостиничных номерах около Термини скупал у беженцев по ничтожным ценам оперные бинокли, матрешки и прочий товар, а потом перепродавал все это втридорога. Вместо этого я описывал цвета и запахи товаров и колоритные сцены из жизни рынка, где я чувствовал единение с толпой.
У него было лицо из тех, какие попадаются у мужчин в средиземноморских странах, а также в Южной Калифорнии — не загар, а золотая маска на коже. Лет ему было около шестидесяти пяти; среднего роста, мускулистый. Редеющие, осветленные волосы были зачесаны вперед над блестящим лбом с треугольными залысинами. Зеленые глаза заезженной скаковой лошади смотрели на вас чуть искоса, будто их хозяин активно пользуется периферийным зрением. Властная квадратная нижняя челюсть намекала на силу воли и выдержку. Этот учтивый итальянец прекрасно говорил по-русски, не быстро, но отчетливо выговаривая длинные слова и демонстрируя прекрасное понимание вида глагола. Чего уж больше?
Он выходил из тирренского бриза и располагался среди группы беженцев, наблюдая за ежедневными политическими дебатами о стране, которую все мы недавно покинули, и о тех странах, в которые мы направлялись. Лишь изредка он произносил слово «прекрасно», или какое-нибудь еще русское слово, или выражение, сколь весомое, столь и ничего не выражающее. Когда с ним пытались познакомиться, он представлялся как «Умберто», делая ударение на первый слог, и оскаливался в усмешке, обнажая золотые коронки. Поскольку никто из нас не знал фамилии этого господина, он вошел в анналы беженской жизни как «Умберто Умберто». «Какой Умберто?» — спрашивал вновь прибывший. «Какой еще может быть Умберто?» — отвечали старожилы, как будто у них спросили «Какой Круглый рынок?» или же «Какой Ладисполи?». Умберто Умберто, и все тут. В то время ассоциации с кинематографом
Только через месяц я узнал о нем чуть больше. Источником информации оказался Леня Соловейчик, бывший отказник из Львова, преданный патерфамилиас. Леня излучал тихость и интеллигентность, и казалось, что, несмотря на тучность, он может ходить по воде. Однажды утром на пляже бесхитростный Соловейчик подошел к Умберто Умберто и полюбопытствовал, где тот так замечательно выучил русский язык. Умберто Умберто, стоявший на каменном парапете и перископом глаз рассекавший наш пляж и его обитателей, пожал Лене руку и предложил ему сигарету из пачки, лежащей в нагрудном кармане накрахмаленной до хруста белой рубашки. Умберто Умберто был готов уйти, но вдруг развернулся, сделал полшага и пригласил Соловейчика прогуляться вдоль моря. Соловейчик уже потом поведал нам, что в тот момент полностью ощутил себя во власти Умберто Умберто и пошел за ним, в чем был: в плавках, с желтым пластмассовым ведерком своего младшего сына в руке. Спустя полчаса, когда Умберто Умберто вернул его ровно на то место у парапета, откуда увел на прогулку, Соловейчик был уже совершенно убежден, что Умберто Умберто — тайный агент. Это обстоятельство стало предметом его мучительных волнений на протяжении тех недель, которые оставалось провести в Ладисполи. И до тех пор пока его с семьей не вызвали на интервью в американское консульство, Соловейчик боялся, что своим получасовым знакомством с Умберто Умберто он разрушил все надежды семьи на будущее в Америке.
— Можете не верить, но он меня загипнотизировал, — рассказывал Соловейчик за чашкой чая у нас на балконе.
— Как так? — спросила мама, не особенно верящая в практическую магию.
— Ну как вам объяснить… Он рассказал мне историю, полностью лишенную логики, о том, как попал в плен к советским войскам. Слушая ее, я поддакивал и, главное, в этот момент был абсолютно убежден, что так все и было. Этот тип, наверное, проходил подготовку в ЦРУ, КГБ или в Моссаде либо где-то еще. Он явно приставлен к нам, чтобы докладывать начальству о том, что здесь происходит.
— Так что именно он вам рассказал? — спросил отец, почуяв аромат сюжета в том, что плел наш приятель.
— Он утверждал, что был взят в плен в «долине смерти» на Дону, после штыковой атаки, в 1943-м. По его словам, его тогда ранили. Вместе с тысячами итальянцев из Восьмой армии он попал в советский лагерь для военнопленных. Там-то и выучил русский.
— И что в этом необычного? — спросил я Соловейчика. — Ведь действительно, на юге России воевали итальянские и румынские войска. Воевали они не прекрасно, но все же…
— Да понятно, что воевали. Знаете, здесь есть один человек. Он едет к своей дочери в Детройт. Я его знаю еще по Львову. Во время войны он был политработником. Так вот он туманно намекнул, что среди итальянских военнопленных велась большая пропагандистская работа. Пытались их склонить на нашу сторону — что-то в этом роде.
— Я не могу представить себе, что этот тип был просто военнопленным и все, — добавил Соловейчик. — В нем есть что-то отталкивающее. Вы знаете, у меня двенадцатилетняя дочь.
Так или иначе, но мы свыклись с Умберто Умберто, с его вращением на орбите нашей жизни в Ладисполи, свыклись так, как свыкаются с черным песком, со знойным ладисполийским полуднем, с воплями марокканских торговцев на пляже. Моя тетя даже пыталась подружиться с Умберто Умберто, правда, безрезультатно. Сорокалетние москвички его явно не интересовали.
Изредка в повторяющихся шпионских снах я вижу Умберто Умберто, говорящего сквозь зубы по рации с кавторангом Макнабом, или полковником Ивановым, или майором Бен Ами о следующей «высадке кроликов». Умберто Умберто стоит себе в самой стремнине ладисполийского променада, словно ананасный божок, курит свою сигарету и улыбается, как истинный Джеймс Бонд.