В ожидании Америки
Шрифт:
Нам с Александром не суждено было подружиться. Тем летом мы время от времени обменивались парой слов или рукопожатием на бульваре, но не более того. Единственный наш долгий разговор состоялся в тот июльский день, в баре у железнодорожной станции, под проливным дождем, после того как я постригся у его отца и выслушал лекцию его деда о горских евреях. Александру нужно было выговориться, освободиться от бремени, а я просто попался под руку.
Сам Александр у меня ничего не спрашивал, не интересовался ни моими московскими друзьями, ни моим прошлым. Он задал лишь один вопрос:
— Тебе было трудно в Москве из-за того, что ты еврей?
— Да, нелегко, — ответил я, — временами. Особенно в начальных классах.
Мне не хотелось развивать дальше эту тему, особенно здесь, в дымной и грязной итальянской забегаловке.
— Знаешь, я слышал об этом от других ребят здесь, в Ладисполи.
Под «этим» он имел в виду травлю еврейских детей их сверстниками.
— Я
Он держал бутылку кока-колы за горлышко большим и указательным пальцами, раскачивая ее в ритм словам.
— Мы все жили большой семьей — азербайджанцы, армяне, русские, украинцы, ашкеназские евреи, горские евреи, да кто угодно. Ты даже не представляешь, какая это была счастливая жизнь. Я не хотел уезжать, я тебе уже говорил. У меня было все, что нужно. Я окончил специальную музыкальную школу для одаренных детей. В Бакинской консерватории занимался у лучших профессоров. Было так хорошо… Когда мы уезжали, весь двор пришел. Мы шли вместе к машинам, обнимались, как братья. Я никогда этого не забуду, слышишь, никогда! И он был там тоже…
— Кто он? — спросил я автоматически, не подумав.
— И зачем нужно было уезжать? — стенал Александр, переводя заторможенный взгляд на одного из бурно жестикулирующих пьяниц, облокотившихся на стойку бара. — Я хочу только играть на флейте и быть с ним.
В те времена позднесоветской куртуазности я был крайне наивен в отношении всего, что лежало вне традиционных отношений полов.
— Ты меня понимаешь, друг? — спросил Александр и положил свою ладонь поверх моей, лежавшей на столе, как мертвое животное.
Не обращая внимания на мое изумление, Александр отпил последний глоток кока-колы и сказал:
— Для моих недалеких родителей он был просто азербайджанцем. Для деда-фанатика — мусульманским псом. Но для меня он был Адонис. Понимаешь, Адонис!
Дождь прошел, и сверкающие ладисполийские жабры быстро поглотили остатки влаги. Мы побрели обратно к морю, не говоря друг другу ни слова.
До нашествия русских Ладисполи был одновременно курортным городком, куда римляне приезжали на выходные, и спальным пригородом Рима. Русские беженцы сочли Ладисполи совершенно непригодным для покупки продуктов. Почему-то я не могу припомнить там маленьких продуктовых магазинчиков. Может, их и не было вовсе в том районе, где мы жили, или же мы испытывали неловкость, заходя в угловой магазин и спрашивая там что-то по-английски, пытаясь объясниться жестами, рудиментарными фразами на итальянском — и все это под пристальным взглядом недоверчивого хозяина. В Ладисполи, конечно, были великолепные супермаркеты (во всяком случае, такими они нам казались в то время). Чувство анонимности и свободы охватывало нас в рядах супермаркета между полок с продуктами, когда мы прикасались к разным товарам, разглядывали их, восхищаясь ими как выставочными экспонатами. И при этом нас никто не обязывал что-либо покупать. Мы любили ходить в супермаркеты, даже покупали в них самое необходимое, но в целом цены в них были нам не по зубам. Время от времени фермеры привозили фрукты и овощи в ящиках и продавали их на главном прибрежном бульваре, прямо под нашими окнами, но на это нельзя было рассчитывать.
Вот так в нашей жизни появился знаменитый Круглый рынок — Меркато ди Пьяцца Витторио. На этом рынке, расположенном на Пьяцца Витторио Эммануэле И, еврейские беженцы из СССР закупали провизию. В то лето я, наверное, семь или восемь раз совершил паломничество на этот рынок. С утра, когда я шел пешком на железнодорожную станцию Ладисполи-Черветери, в голове вертелись мысли об этрусках, итальянках и строились какие-то туманные планы относительно Америки. Я садился в пригородный поезд, вдоль и поперек исписанный граффити и уже душный, несмотря на ранний час. До Термини поезд доезжал примерно за сорок пять минут. По пути он делал пару остановок в пригородах, а потом несколько раз останавливался в Риме. Мне запомнились названия трех остановок: Рома Аурелиа (из-за золотого эха, свившего кокон в тоннеле), Рома Сан-Пьетро (из-за Ватикана) и Трастевере, которое сигнализировало путешественнику, что мы уже на другом берегу Тибра (по-итальянски, Тевере).
Рынок начинал жить с раннего утра, торговля шла с понедельника по субботу до часу или двух дня. Но для нас, беженцев, весь смысл поездки состоял в том, чтобы попасть на рынок за час до закрытия, когда начиналась вакханалия торгов, когда срезали цены на нераспроданные за день овощи, фрукты, зелень и свежее мясо. Именно поэтому я выезжал из Ладисполи ранним поездом, затем слонялся полдня по римским улицам, перед тем как превратиться в римскую домохозяйку и поспешить на Пьяцца Витторио. Два или три раза я выходил из поезда, не доехав до Термини. Если не ошибаюсь, бесплатно в музеи Ватикана пускали только в последнее воскресенье месяца, и при всем желании мне никак
Я помню, как выходил из бывшего гетто и направлялся на запад, в сторону Кампо Фиори. Я предпочитал большие улицы, которые мог точно найти на моей мелкоформатной, блекло ксерокопированной карте Рима: сначала по Корсе Витторио Эммануэле, потом несколько кварталов вприпрыжку вокруг Римского Форума к виа Национале, где я таращил глаза на магазины готового платья и модно одетых людей. Оттуда мой путь лежал к площади Республики. Я ни разу не спустился в метро, хотя под землей от Термини до Витторио всего лишь одна остановка. Троллейбусы топтались у края шумной и неопрятной Пьяцца Витторио, автобусы поджидали пассажиров у Термини, но я всегда ходил пешком туда и обратно, чтобы сэкономить на проезде. От площади Республики путь до Термини и дальше я уже знал. Рынок под открытым небом на Пьяцца Витторио располагался примерно в двух километрах к югу от центрального вокзала. В первый раз по пути с Термини на Круглый рынок я заплутал и уперся в Эсквилино, один из семи Римских холмов. Мне пришлось спрашивать у прохожих по-итальянски, как пройти к «marchetto tondo» (что означает примерно «круглый мужчина-шлюха»). И на лицах тех, к кому я вежливо и с самым серьезным видом обращался, я находил выражение полнейшего недоумения. Если по-английски слово «рынок» звучало как «market», по-немецки — «Markt», то почему же по-итальянски вдруг рынок — «merchato»? Заблудившись, я оказался в глубине обширного парка, где император Нерон когда-то построил Золотой Дворец, а император Траян — бани, а теперь бездомные плебеи спали на скамьях, и все маковые головки были уже собраны. Оттуда я, в конце концов, вернулся на Пьяцца Эсквилино, где, как выяснилось, мы с родителями уже побывали однажды, когда проходили медицинское освидетельствование, необходимое для получения американской визы. Вспоминая о церкви Санта Мария Маджоре, я вижу перед глазами длинный пестик колокольни и стершуюся стрекозью мозаику. Вход в соборы и церкви был бесплатный, и время от времени, невзирая на еврейскую воинственность, я заходил в них, оправдывая свои походы в церковь высокой целью изучения европейского искусства. В университете я вольнослушателем посещал курс искусства эпохи Возрождения, который читал блестящий лектор, академик Николай Гращенков. Он поначалу даже советовал мне специализироваться по истории искусств, но быстро ретировался, узнав мою фамилию или же услыхав от кого-то, что я был из неподходящей семьи.
Еще в России я с раннего детства обожал рынки. Здесь сказалось влияние отца. Моя элегантная мама — «столичная штучка», как ее называла покойная бабушка моего отца, — не любила ни разговоров с колхозниками в рядах, ни придирчивого осматривания товара. Она не умела и торговаться. Отец же, возможно, из-за трех военных лет, проведенных в эвакуации в далеком уральском селе, чувствовал себя совершенно свободно и естественно среди пирамид яблок и бочонков с квашеной капустой. Он-то и обучил меня лексике и грамматике колхозного рынка, и теперь я с успехом применял эти навыки в Риме. Меркато ди Витторио был лабиринтом кругообразных рядов, усыпанных, как казалось, тысячами палаток и прилавков, среди которых далеко не все были укрыты тенью навесов. Весь огромный рынок-спрут оплетал своими жалящими щупальцами, обвивал тесным кольцом сад этой барочной площади, приглушая листву и высасывая жизненные соки из посетителей. Находясь здесь, я не чувствовал пульсирующей свободы и ликования московских рынков, которых мне до сих пор не хватает. На римском Круглом рынке я ощущал одновременно бурление средиземноморских рыбных базаров, разносол американских блошиных рынков и душное очарование придорожных ларьков в летний полдень.
Недавно я где-то читал, что Круглый рынок в Риме собираются закрыть. Отцы города якобы постановили, что этот рынок — грязное пятно на лице Вечного города и самой Пьяцца Витторио. Я отказываюсь в это поверить. Без рынка площадь выглядела бы голой и стерильной, пустой и холодной. С тех пор я дважды бывал в Италии, но так и не доехал до Рима. Временами я думаю: может, причиной тому горечь, сопровождающая восторженные воспоминания о Риме, — горечь, которую я ощущаю, вспоминая тогдашние несогласия между родителями. Или же я обхожу Рим и Ладисполи стороной из боязни набрести на собственные воспоминания? Ведь тогда придется их выверять. Тем не менее я продолжаю надеяться, что когда-нибудь снова приеду в Рим и непременно совершу паломничество на Пьяцца Витторио, где уж никак не удержусь от покупки провизии на целую неделю ожидания Америки.