В Париж на выходные
Шрифт:
Больше меня в «Фениксе» никто не видел, разве что какая-то пара азиатской внешности, но говорившая по-русски — видимо, казахи. Они вышли из лифта, которого я ждал, чтобы подняться на свой третий этаж. Но меня они даже не отметили, а завтра-послезавтра они вообще уедут, и полиции до них в жизни не добраться.
Да и кого все эти люди видели? И вчера, и сегодня я добирался на метро: в будние дни из-за заторов по поверхности передвигаться есть смысл разве что на роликах или на вошедших в моду самокатах. К тому же, мне нужно было проверять, не появился ли в условном месте условный знак. Но метро было удобно еще с одной точки зрения.
В паутине подземных переходов под площадью Звезды всегда можно найти время, когда вокруг никого. Особенно у выхода на авеню Карно, самого дальнего от Елисейских
Так, теперь багаж. Я въехал с черной кожаной сумкой через плечо. Она достаточно вместительная, чтобы туда можно было положить необходимые на три-четыре дня вещи, то есть выглядит как багаж, с которым можно путешествовать налегке. И в то же время с такой достаточно небольшой сумкой удобно просто выйти в город. Особенно, если вы планируете, например, побродить часок-другой в ближайшем «ФНАКе» — это такая ловушка для образованных людей, где продаются книги, диски, видеокассеты, электроника и прочие игрушки для взрослых. Так что, когда я уйду из «Феникса» с сумкой через плечо, в которой будут все мои пожитки, портье не придет в голову — поскольку я заплатил сразу за три ночи вперед, — что я уезжаю навсегда.
Но я отвлекся, хотя и не спускал взгляда с его окна. Вот Метек снова прошел по своему номеру за бушующей занавеской, то и дело вылетающей наружу на грязно-серые кованные перильца, которые, по замыслу архитектора, должны были удерживать от падения на прохожих горшки с цветами — которых, разумеется, не было. Вытирая полотенцем голову, он подошел к окну. В такой ситуации промаха быть не могло, но я не был готов стрелять, да и, как уже говорил, не спешил.
Это было странное ощущение. Вот он высунулся наружу в своей нелепой майке с вышитой цветными нитками Эйфелевой башней, зажмурился от яркого июльского света, протянул руку, как бы делая замер температуры — день снова обещал быть жарким, за тридцать, — со счастливой улыбкой скользнул взглядом по серой стене дома напротив, того самого, откуда за ним наблюдал я. Меня он видеть не мог — я сидел в глубине комнаты, к тому же этажом выше — охотник должен находиться выше добычи, если, конечно, он охотится не на белку. Метека жара явно не пугала: с той же блаженной улыбкой он проводил глазами рычащий на весь квартал мотоцикл с двумя инопланетянами в черной коже и с блестящими серебряными сферами вместо голов. Он и предположить не мог, что со вчерашнего дня не господь бог, а я сжимал в кулаке нить его жизни и был готов разорвать ее в любой момент по собственной прихоти.
Метек еще раз провел полотенцем по мокрым волосам и, отвечая своим мыслям, вдруг как-то трогательно сжал губы и сморщил лоб. Так сделал бы человек, ведущий внутренний диалог с кем-то близким. И на мгновение лицо моего злейшего врага, обрамленное от темени до подбородка курчавыми седеющими черными волосами — лицо нью-йоркского театрального критика, французского писателя, итальянского журналиста, греческого художника, лицо еврейского интеллектуала неопределенной, общемировой национальной принадлежности — стало вдруг беззащитным. Так бывает, когда вдруг исчезают все заботы, всё тугое сплетение обстоятельств, которые заставляют вас жить этой жизнью, заниматься этой профессией, выходить по утрам из этого дома, спать с этой женщиной, воспитывать этих детей. И на секунду, на долю секунды, я, который, несмотря на свою профессию, никогда никого не убивал, вдруг усомнился, смогу ли я сделать это сейчас.
Но только на долю секунды. Хотя на его лице и отражалось открытое, вытеснившее все иные чувства блаженство, какое спонтанно всегда хочется разделить или, по крайней мере, отметить понимающей улыбкой, это был человек, который семнадцать лет назад застрелил мою жену и моих двух маленьких детей.
2
Нет, эти воспоминания я положительно не был готов ворошить. Наблюдающий меня видел, как я сидел, тупо покачиваясь, на кровати, небрежно заброшенной тяжелым покрывалом с желтыми цветами на синем фоне, и главным моим занятием в эти минуты было не дать проявиться картине, сотни раз прокрученной через сознание — и через подсознание, в тысячах кошмарных снов. Из этого липкого оцепенения меня вырвал телефонный звонок.
Как раньше люди жили без мобильных телефонов? Тебя можно было локализовать, как только ты говорил «Алло!» — сразу становилось ясно, в какой ты стране, в каком городе, в какой гостинице или конторе. А так, поскольку у моего мобильного номер, естественно, нью-йоркский, Джессика — это моя теперешняя жена — думает, что я говорю с ней из Рима, Лондона или Вены, хотя я в это время могу находиться в Алжире, в Москве или в Израиле. Так и сейчас — кто бы мог предположить, что я, будучи в Париже, сижу в номере задрипанного отеля за 50 евро?
На самом деле у меня два мобильных. Один — тот официальный, нью-йоркский — звонит ре-минорной токкатой Баха. Ну, все ее прекрасно знают — так через Иоганна-Себастьяна Господь напоминает нам о неминуемой смерти и предстоящем Страшном Суде. Второй, с французским номером, я взял по приезде.
Во Франции, в отличие, например, от Греции, где я был в прошлый приезд в Европу, вы не можете совершенно анонимно купить в любом магазине SIM-карту, вставить ее в свой — или другой, купленный для этой цели, — телефон и получить таким образом местный номер, который нужен только на время операции. Здесь, чтобы вам дали право обзавестись собственным мобильным средством связи, нужно предоставить больше документов, чем в Штатах при получении банковского кредита — включая последний счет за электричество на ваше имя. Я совершенно серьезно говорю! Поэтому для конспиративных контактов мне приходилось брать сотовый телефон на прокат. Этот телефон играет Моцарта, и его номер я сообщил только своему связнику в Париже, Николаю. По этой причине началом увертюры из «Женитьбы Фигаро» я за эти сутки насладился лишь однажды. В основном объявлялся Бах, как и сейчас.
На этот раз звонила Элис, моя ассистентка. Они теперь не любят, чтобы их называли секретаршами, хотя, по-моему, ничего уничижительного в этом нет. Но я эту условность принял и теперь всем представляю ее как свою ассистентку.
Я взглянул на часы — ровно два. В Нью-Йорке — восемь утра. Элис всегда приходит на работу в восемь, даже когда я в отъезде.
— Пако? Слышите меня?
— Э-лис! Э-лис!
— А вот, вот, сейчас хорошо слышу!
Я знаю, почему она плохо слышит. Сидит, откинувшись в офисном кресле на колесиках, руки на клавиатуре, трубку прижимает к уху плечом. Она без дела не сидит: или печатает, или гуляет по интернету, или в руке у нее бумажный стаканчик с кофе. И всё это время параллельно говорит по телефону. Надо сказать ей, чтобы купила себе гарнитуру, как у операторов телефонных станций, диспетчеров или работников справочных служб.
Элис — двадцатисемилетняя совершенно восхитительная мулатка, похожая на Уитни Хьюстон. У нее шелковистая кожа цвета молочного шоколада, изумительной формы нос и — единственная негритянская черта ее лица — чуть оттопыренная чувственная нижняя губа. Волосы у нее завиты на африканский лад и торчат во все стороны, но так сейчас ходят и датчанки. Одевается она, не думаю, что в магазинах на Мэдисон-авеню, но с какой-то изысканной простой элегантностью. При этом Элис окончила колледж и говорит, кроме английского, по-испански, по-французски и немного по-немецки.