В поисках Ханаан
Шрифт:
Многое из того, чем владела раньше, теперь, после больницы, показалось ей несметным сокровищем. Главное – свобода! Когда твердо знаешь, что за каждым твоим шагом, за выражением твоего лица – никто не следит. Когда по тебе то и дело не скользит равнодушный сторожащий взгляд надзирателя. И еще – тишина! Она слышала в ней собственное дыхание. Иногда ночью просыпалась от этой тишины. Чутко прислушивалась. Ей чудились больничные звуки: шарканье шагов, тихий звон ключей, скрип двери. Она тотчас сжималась в комок, пряталась с головой под подушку. Проходила минута, другая, и Октя со щемящей, взмывающей вверх радостью тихо шептала себе: «Очнись! Очнись! Ты на свободе!» Утром все это отступало, уходило
Случались и провалы, когда нить, казалось, ослабевала, рвалась, путалась. В эти дни она часами могла бессмысленно глядеть в угол, ворочая в душе один и тот же тяжелый, как гранитная глыба, вопрос: «Зачем человек живет? Зачем? И жутко ему и одиноко. Но цепляется до последнего. Что это? Привычка к жизни? Трусость? Или природа-мать держит человека, точно неразумное дитя, за руку до назначенного часа?» Ее собственная жизнь в иные минуты казалась чужой, незнакомой. Мать, Илья, Владас, Альгис, старик в кроваво-красном кабинете – все они мелькали перед ней в диком стремительном хороводе. Октя лихорадочно пыталась нанизать их на нить своего бытия. Соединить, скрепить между собой. Но время казалось разрубленным на мертвые и бездушные куски. Лица кривлялись, корчились от слез и смеха. На секунду хоровод замирал, словно для того чтобы лучше запечатлеться в ее памяти. Вскоре они начинали отступать, таять. Уходить в небытие. Она боялась этих минут до колотья в груди.
Теперь Октя стала избегать встреч с людьми. Перед тем как выйти из дома, долго вслушивалась в звуки, доносящиеся извне: хлопанье дверей, шум лифта, стук каблуков по лестнице. Встречи с соседями были для нее непереносимой мукой. Тотчас хотелось спрятаться, стать невидимой для глаза соринкой. Будто отныне несла на себе тайный знак, который уже не позволял ей смешиваться в единое целое с людьми. «Теперь я не такая, как все», – эта мысль жгла и мучила неотступно. Иногда усилием воли она заставляла себя вглядываться в чужие лица. Но тотчас поспешно отходила прочь. Нет, она не боялась людей и не испытывала к ним злобы. Но вглядываясь в их скучные, угрюмые лица, будто припорошенные землистым цветом усталости – чувствовала, как черная тоска накатывает на нее. «Подальше, подальше от всех», – точно заклинание твердила про себя Октя. Случалось, что за неделю ей не доводилось ни с кем и десятком слов перемолвиться. Иногда не замечала этого. Но внезапно подступала, подкатывала к душе тяжелая смута. И тогда ноги сами несли ее на Кальварию, к старой пятиэтажке с облупившимися балконами. Лиды часто не оказывалось дома. Октя терпеливо ждала, сидя на лавочке у самого подъезда. В этом доме при виде нее особой радости не выказывали, но Лида сразу же вела на кухню. Кормила вчерашним супом или кашей. Совала свертки со старыми вещами. Октя, смущенно улыбаясь, робко отодвигалась от стола. «Ешь», – властно, словно ребенка, понукала Лида.
У них теперь часто в доме бывали какие-то люди. Они приходили в неурочный час, шумно толкались в прихожей. Их возбужденные голоса доносились из комнаты на кухню, где обычно принимали Октю. С их приходом Лида каменела лицом, начинала суетиться, мельтешить у плиты. Ближе к ночи на кухню быстрым твердым шагом входил Николай. «Октя, ты? – Рассеянно-приветливо ронял он. И торопил жену, – готово? Давай быстрей! Люди-то проголодались». Лида сумрачно смотрела на него: «Можно подавать». Он уходил в комнату, неумело неся на далеко вытянутых руках поднос, заставленный тарелками со снедью. Провожая его долгим взглядом, Лида
– Идеи идеями, а кушать хоцца. Видно, голод не тетка, – недобро усмехаясь, кивала на стенку, за которой слышались голоса. – Ишь ты, товарищи по оружию. – Но тотчас спохватывалась, замечая внимательный взор Окти. – Сослуживцы его, – сухо поясняла она, не глядя в глаза и низко опустив голову.
Окте становилось неловко. Она понимала, что есть в этом доме какая-то своя тайная жизнь, куда ей нет хода. «А ведь я и здесь в тягость», – с тоской думала она, но сразу же встать и уйти ей почему-то было не под силу. Улучив удобный момент, старалась незаметно ускользнуть. До дверей ее провожала лишь старая такса Чапа с печальными, мудрыми глазами.
Однажды уже на лестнице ее неожиданно окликнул Николай:
– Октя, погоди. – Он быстро сбежал вниз. – Я чего попросить у тебя хочу, – нерешительно тронул ее за рукав и наклонился к самому уху. – Тут один товарищ приехал. Можно ему пожить у тебя день-другой? Демократы, понимаешь, – Николай раздраженно сморщился. – Все учат, учат. Помощи никакой, присылают кого попало, только под ногами крутятся. – Но, словно бы опамятовавшись, заторопился, – нет-нет, ты не подумай. Это человек надежный. Просто Лида злится. Надоели ей все эти гости до чертиков. Знаешь, как мне от нее влетает? – Он ернически передернул плечами, настойчиво заглянул Окте в глаза. – Ну что, согласна?
– Конечно, пусть поживет, – смутилась Октя, – только… – И запнулась в растерянности, не зная, как сказать о своей болезни, о которой теперь всегда помнила.
– Что ты! Не думай! Я все понимаю. Пенсия у тебя с гулькин нос. Времена тяжелые. Тут не до гостей. – Он поспешно полез в карман за бумажником.
Октя в испуге отшатнулась.
– Погоди. Это дело житейское. – Николай вложил ей в руку несколько купюр и с силой сжал ее пальцы в кулак. – Идем. Вас подвезут. Я сейчас все организую. – Он цепко взял ее за локоть, быстро повел вниз.
На улице моросил дождь. Пригнувшись, Николай добежал до машины, открыл дверцу. Октя в растерянности стояла в парадной, все еще зажав в руке купюры.
– Ну что же ты! – Прикрикнул Николай, – иди!
В машине было темно и холодно. Октя забилась на заднее сиденье, закутавшись в поношенный плащик. «Как же так?! Словно нищенке – подаяние дал. – Она то дотрагивалась до денег, нервно комкая их, то вдруг отдергивала руку, словно они обжигали ее. – Да ведь ты и есть нищая». – «Сир, наг и нищ», – вдруг выскочило откуда-то из закоулков памяти. Октя не заметила, как к машине подошел Николай. Вздрогнула, когда он приоткрыл дверцу, зачастил какой-то веселой фальшиво-ласковой скороговорочкой:
– А я тебе постояльца привел. Прошу любить и жаловать. Иван Ильич.
На переднее сиденье сел высокий мужчина в куртке. Полуобернувшись, кивнул Окте, но она в полутьме не разглядела его лица.
Круглолицый бородач сел за руль:
– Куда ехать? – Спросил он устало и бросил через плечо Николаю, – сегодня меня не ждите.
– То есть как «не ждите»? – Вскинулся Николай.
Ведь главный вопрос не решен. Погоди. – Он обошел машину и, пригнувшись к уху бородача, начал что-то втолковывать.
Сидящий впереди мужчина, казалось, не замечая их разговора, сосредоточенно копался в целлофановом мешке.
– Зябко тут у вас. Сыро. Дождь целый день льет. А ведь лето. – Он произнес эти слова тихим, сиплым басом, ни к кому не обращаясь и натягивая чуть не до самых глаз вязаную шапочку с помпоном.
– Вот-вот, – оживился Николай. И рассыпался мелким смешком. – Я и говорю этим лабасам: «У вас картошка и та через год родится. Как же вы жить будете сами?»
– Хватит тебе, – перебил его бородач и захлопнул дверцу.