В полночь упадет звезда
Шрифт:
– От рождения. Моя мать пока тяжелая ходила, живот был огромный и высокий, к носу лез, как говорят. Все ждали, что сын будет, а то и двое сразу. Мне бабка рассказывала, матери мать. А родилась я – и одна. Но я уже тогда с двух младенцев была. Матери дорого обошлась – умерла она. Прямо, бабка сказала, как будто мне жизнь передала: как я закричала, она и дух испустила. А бабка меня взяла и говорит: это, мол, не девка будет, а Горыня-волот. Так и прозвали. Отец мне имени и не хотел давать, злился сильно. А как три месяца прошли, все уже привыкли: Горыня да Горыня. Он говорит, пусть так и будет…
– Но как это чудно – ты почти такого же роста, как сам Амунд!
– Князь на ладонь меня выше, – Горыня показала свою ладонь.
– Вас таких только двое на свете, и вы не родня! Как так могло выйти?
– Да я сама бы знать хотела, – Горыня вздохнула. – Про меня с детства чего только люди не болтали…
Глава 3
…После
Росла Горыня точно как в сказании: в три года была с семилетнюю, в десять носила отцовы поршни и была ростом с обычную взрослую бабу, а в двенадцать те поршни ей стали малы.
Отец, напуганный растущим у него в доме «чудовищем», еще на четырнадцатом году попытался было Горыню сосватать. Приданое давал хорошее: корову, десять овец, не считая обычной скрыни с полотном и разным платьем. Да жениха отроки задразнили: дескать, она тебя за пазухой носить будет, на одну титьку положит, другой прихлопнет, а будешь с нею любовь творить – провалишься, придется «ау!» кричать… До того замучили, что отрок сбежал, как говорили, в Волынь или Устилог и там к торговому обозу пристал, уехал в ляхи или варяги, так его больше и не видели. По жениху Горыня не печалилась – родом из другой веси, Конетопа, он ее видел однажды тайком, а она его – никогда. Но бегством своим он разрушил, как выяснилось, единственный для нее случай зажить как все.
Горыня продолжала расти, и к следующему лету сравнялась с самым рослым в веси мужиком, дядей Почаем. В шестнадцать лет носы других баб уже смотрели ей в локоть. Сватать ее больше никто не хотел, на весенних игрищах, где находят женихов, над нею только смеялись: дескать, береза наряженная к нам сама пришла! Говорили, небось она столько ест, что и мужа проглотит невзначай! Отец, дурная голова, нет бы сказать, что девка работает за пятерых, сам жаловался, что, мол, ест много, не прокормлю. Кому ж такая нужна?
«Я и сам своей силе не рад», – часто вспоминала Горыня жалобы волота-лежебоки; бабка Оздрава часто ей рассказывала о волотах, подозревая, что внучка – из их породы. Отец в своих подозрениях шел еще дальше: выспрашивал у бабки, не ходила ли ее дочь ночевать на могилы высокие. Намекал, что мог ночью выйти волот из-под земли и с женкой того… блудное дело сотворить.
С другими девками Горыня большой дружбы не водила: они ее не считали за свою. Даже ее «сестры по плахте» воротили нос и считали несчастьем, что им привелось надевать плахты в один год с «дивоженкой». Горыня, нрав имея покладистый, только вздыхала и плакала тайком, но что же спорить, коли люди правду говорят? Когда надо было мять и трепать лен – делала работу за троих. Но в прядении не отличалась: скручивали Горынины пальцы слишком сильно и нитка часто рвалась, а ведь пряхе тем больше почета, чем нитка тоньше и ровнее. Когда стала учиться ткать, обращалась со станом и нитками так осторожно, что дело подвигалось медленнее, чем у других. За две-три зимы за Горыней укрепилась слава непряхи-неткахи, и от этого она горько плакала. Ладно бы, была ленива, но чем же она виновата, что пальцы такие огромные, а силища непомерная?
Отличалась она на тех работах, где нужны сила и упорство. Когда у кого-то истощалась делянка и требовалось выжечь новую, Горыня уже в пятнадцать лет наравне с мужиками валила лес и корчевала пни. Было бы девкам можно, пахала бы. Зато на сенокосе, на жатве, когда ей доставалось идти следом за жнущей бабкой Оздравой и вязать снопы – она делала столько, что трое не угнались бы. Когда никто не видел, она брала и серп и жала вместо умаявшейся бабки, захватывая в горсть сразу вдвое больше колосьев, чем помещается в ладонь обычной бабы, а серп в ее руке казался игрушкой. Бабка одна на свете ее и любила. «Это они, чадушко, силе твоей завидуют, – утешала она плачущую внучку, гладя ее по голове. – А еще боятся ее, потому и смеются. Люди часто над тем смеются, чего боятся, иначе как же им жить?»
Уже к пятнадцати годам Горыня знала: люди ненавидят то, чего боятся. А смех это так – покровец.
В семнадцать лет мало кто еще не замужем – только хромая Хромуша, глухая Тетеря да Горыня-волотка. Но на павечерницы зимой она продолжала ходить – как не ходить, не водится так. Все девки ходят. Хотя сильнее павечерниц она ненавидела только Ярилины дни, когда девки красуются в венках, а парни в играх стараются эти венки выменять на поцелуи и все такое. При виде же Горыни в венке парни покатывались со смеху – тебе, говорили, только в лесу с дубами зелеными круги водить!
На павечерницах было почти то же. Не всякий раз, но в месяц раза три-четыре, в Волчий Яр приходили отроки из Конетопа или Глушицы – с ними Волчий Яр обменивался невестами. Приносили веретена в подарок, заводили веселые беседы, игры. Девки в такие вечера наряжались и бывали особенно оживлены, одна Горыня старалась забиться в угол, где потемнее. Подаренные бабкой три бусинки – одна большая, белая, две черные с белой волной – смешно смотрелись на ее могучей груди, но где ж еще взять? Однако не было угла, чтобы укрыть этакую громаду – и сидя она была высотой с печь.
В тот вечер собрались, как обычно, в избе у одинокой вдовы Голованихи: каждая девка приносила ей или яичко, или пару реп, или полкаравая в уплату.
Сначала сидели смирно пряли, а Голованиха, как бывало, завела сказку. Девки просили «страшное», и для того пора была самая подходящая – снаружи темно, ветер веет, снег несет, а в избе натоплено, светильники масляные горят, веретена с глиняными пряслицами постукивают.
– Шли как-то девки в соседнюю весь на павечерницу, – начала Голованиха, – да мимо оврага, смотрят: кости лежат. Они озорные были, говорят: «Кости, кости, приходите к нам в гости!» Сказали, засмеялись да и дальше пошли, забыли. Вот сидят они, прядут, песни завели. Вдруг дверь отворяется – заходят какие-то парни незнакомые, собой красивые, веселые, одеты нарядно, орешков принесли, всех угощают. Одна девушка у самой печи сидела, она и видит: у парней зубы-то железные, а в поршнях не ноги, а кости! Она и давай другим шептать: девушки, подруженьки, пойдемте-ка по домам поскорее! А те не слушают, им с парнями весело. Она себе думает: сама уйду. Пробралась к двери, а парни не пускают. Она толкнула одного, кинулась в дверь, а они ей кончик косы дверью прищемили. Она выхватила нож, отрезала кончик и бежать. Бежит, слышит – гонятся за нею навцы. Кости бренчат, железные зубы стучат. Видит – баня, она туда забежала, просит: «Обдериха-матушка, укрой меня!» Обдериха ее спрятала, соломой прикрыла. Забежали в избу навцы, на обдериху напали: где наша девка, отдавай! Обдериха им отвечает: это не ваша девка, а моя, я сама ее обдеру! Вот я попала, девушка думает! А те все спорят. Навцы говорят: «Это наша девка, мы ее до костей обгложем!», а та им: «Не отдам, сама обдеру!» Девушка выбралась тайком из-под соломы, выскочила, дверь в баню поленом подперла, да бежать. А тут и петух пропел…
Не успела Голованиха умолкнуть, как в дверь постучали. Девки взвизгнули от неожиданности.
– Это кости! Я боюсь! – заблеяла в притворном испуге Любичада, самая красивая и бойкая из волчеярских.
Была она рыжей, с задорными глазами, и ее прозвали Лисичадой, а кликали Лисичей. Года на два моложе Горыни, она верховодила среди девок и на всех игрищах была окружена отроками. Каждый раз на павечерницах ей кто-нибудь подносил веретено своей работы – иной раз она получала и по два. Подаренное веретено в конце вечера полагается вернуть с пряжей; жених несет его домой, показывает матери и бабке, и те смотрят, хороша ли пряжа, ровна ли, много ли было обрывов – можно ли такую рукодельницу сватать. Вот кто скоро замуж выйдет, да еще женихов всех переберет, не без невольной зависти думала Горыня. А ведь лицом она не хуже Лисичи – если бы кто дал себе труд присмотреться. Да где там – прикидываются, будто на такой высоте им не разглядеть.