В родном городе
Шрифт:
Вернувшись в отделение (к ужину он опоздал), Николай, не заходя в свою палату, прошел в двадцать шестую и там до двух часов просидел, болтал с сестрами и больными.
– Что-то у вас вид утомленный и синяки под глазами, – говорил наутро полковник и многозначительно тряс своей плешивой головой. – А я-то вас весь вечер ждал. Соня меняла повязку, и я хотел похвастаться. Знаете, насколько уменьшилась язва? Вы никогда не поверите. Идите-ка, я вам покажу по секрету, – если просунуть карандаш и приподнять повязку, хорошо видно.
– 10 –
Так
Обычно Николай заходил за Анной Пантелеймоновной в библиотеку, и они вместе шли домой, а потом, до прихода Вали из института, он помогал Анне Пантелеймоновне на кухне чистить картошку – врачи велели ему как можно больше двигать правой рукой, и чем мельче движения, тем лучше.
Потом приходила Валя, всегда полная новых впечатлений и рассказов, и тут-то начиналась жизнь. Мать и дочь не умели говорить спокойно, они всегда спорили очень горячо и никогда друг на друга не обижались. Николая это очень забавляло. Особенно повторявшийся изо дня в день спор о сервировке стола.
– Когда ты наконец от всех этих фронтовых привычек отделаешься? Разве не приятнее есть за чистым столом со скатертью, чем…
– Скатерть стирать надо, а у меня времени нет.
– Видали? – Анна Пантелеймоновна искала поддержки у Николая. – Хорошо еще, курить отучилась, а то разило махоркой за версту, как от солдата.
– Так я ж и есть солдат, – смеялась Валя.
– Была. А теперь педагог. Не представляю, как и чему ты своих студентов учишь. Ты хоть их по фамилии называешь или Ваньками и Петьками, как своих зенитчиков?
– Как случится.
– Нет! Ни грамма женственности. Запомните мои слова, Николай Иванович, так в старых девах и умрет! Кому она нужна такая?!
Николай смеялся и, соблюдая разумное равновесие, принимал сторону то одной, то другой. Иногда, правда, мать и дочь объединялись, – это было тогда, когда к ним приходил Валерьян Сергеевич, сосед из первой комнаты направо.
Валерьян Сергеевич был корректором. Этим делом он начал заниматься еще тогда, когда ни Николая, ни Вали не было на свете, в петербургской «Биржевке», и, пройдя штук пятнадцать газет, включая армейскую, работал сейчас в местной, городской.
Он был холост, держал не то пять, не то шесть кошек, которые без конца плодились и съедали почти весь его паек, ходил дома в мохнатом халате с длинными висящими нитками, которые за все цеплялись, и не выпускал изо рта трубки с невероятно вонючим и крепким самосадом собственной резки. От него пахло всегда табаком и одеколоном, так как брился он каждый день, и всегда неудачно: сухое, пергаментное лицо его было усеяно бумажками и ватками, а где-нибудь возле уха или на шее оставался недобритый кусочек.
Обычно он приходил за какой-нибудь книгой, но это было только предлогом. Взяв книгу, он говорил: «Зачем вы держите эту гадость? Я б ее давно сжег», или: «Ну вот, опять подсовываете
– Так не берите, если знаете.
– А что ж брать? У вас ничего нет. Дайте мне Элизе Реклю. Есть? Нету. Фабра о муравьях. Есть? Нету. Что ж у вас есть? Ведь вы библиотекарь, Анна Пантелеймоновна.
– Ладно. Вы чаю выпьете?
– Нет, – решительно говорил он и, сев за стол, машинально, ни на минуту не прекращая разговора, выпивал полчайника.
Он все и всегда осуждал, но только до того момента, пока кто-нибудь, в свою очередь, не начинал что-нибудь осуждать. Тогда он принимался яростно защищать.
– Ох, сегодня опять вечером собрание! – говорит Валя. – Совсем замучили.
– Замучили, потому что вам безразлично, что там происходит, – говорил Валерьян Сергеевич, заполняя комнату клубами своего вонючего дыма. – Вы думаете только о том, чтоб оно поскорей кончилось. Вам наплевать на то, что там говорят, наплевать, потому что вы торопитесь на свидание, потому что вы не общественница и вам ничуть не интересно, чем живет ваше учреждение.
– Вы ошибаетесь, Валерьян Сергеевич.
– Нет, не ошибаюсь. Я знаю, что вы мне сейчас скажете. Я все знаю. Про снайперский кружок. Да? Угадал? Чепуха! Это не общественная работа. Это привычный рефлекс. Когда вы были в армии, вы стреляли в самолеты; теперь самолетов нет, но вы не можете не стрелять. Ясно? Где моя книга? Я ушел.
После этого он сидел еще добрых полтора-два часа, и если уходил, то только потому, что надо было идти на дежурство или начинала орать в коридоре кошка.
Заходили и другие соседи. Вообще эта квартира, как говорила Анна Пантелеймоновна, была, пожалуй, одной из немногих в городе коммунальных квартир, в которой все живут дружно. В ней было пять комнат, и в каждой жило по семейству.
Ближайшими соседями были Блейбманы – Муня и Бэлочка. Оба были художниками: Муня плакатистом, Бэлочка книжным оформителем. Мунины плакаты – ими была увешана вся их комната – изображали стремительных бойцов с энергичными лицами, и, глядя на них, трудно было себе представить, что рисовал их тихонький, скромненький, грустно на всех смотрящий большими библейскими глазами из-за очков Муня.
Бэлочка, не под стать ему, красивая, полная, может быть даже слишком полная, чтоб быть красивой, брюнетка с маленькими усиками, обожала своего Муню и не сводила с него влюбленных глаз.
Блейбманы были молодоженами и никогда не говорили о себе в единственном числе, всегда во множественном: «Мы еще не читали этой книги», «У нас с Бэлочкой сегодня вечером занятия», «Мы с Муней сделали новую обложку». Работали они дома и почему-то преимущественно ночью. Работы свои – плакаты и обложки – относили заказчикам всегда вместе. Вообще все, что они ни делали, они делали вместе, даже гриппом заболевали в один и тот же день.
Муня был мучительно застенчив. Вероятно, именно поэтому Яшка Бортник – квартирный остряк и весельчак, шофер, живший в бывшей комнате для прислуги, – плескаясь по утрам на кухне и хлопая себя по здоровенной спине, спрашивал громким шепотом, так, чтоб все слышали: