В своем краю
Шрифт:
— Ничего, это хорошо!.. Дай вам Бог!.. Дай вам Бог... — воскликнула Варя и заплакала.
Скоро она уже и плакать, и говорить перестала, даже кашляла мало, а лежала прозрачная и немая на кровати.
В полдень ее выносили на складной кровати в сад под липы. Катерина Николаевна сама обмахивала ей мух и служила ей.
— Добрая ты, добрая! — прошептала ей раз Варя, — сшей ты мне сарафан красный, и кисейные рукава, и платок парчовый купи... пусть лежат около меня тут... Я буду на них смотреть. И похорони меня в этом... Хоть в гробу буду покрасивее... Я была на Святках наряженная так — он меня и полюбил... А когда приедет без меня, скажите ему все от меня, пусть не жалеет и пусть ее возьмет...
Катерина Николаевна сшила и купила ей все, что она просила, и через две недели ее похоронили в Троицком, недалеко от матери Руднева.
Баумгартен написал ей эпитафию: La feuille verte et pleine encore de sиve Pвlit, frissonne et tombe au grй des vents; Tout passe ainsi, tout passe comme un rкve, Comme un soupir, comme un dйsir brulant! Ah! priez Dieu qu'il vous donne en grвce Que vos beaux jours ne disparaissent pas, Ainsi qu'un songe et sans laisser de trace, Priez le Dieu qui veille sur vos pas!
В стихах этих все нашли больше чувства, чем можно было ожидать от Баумгартена; но высечь французскую эпитафию на русском кладбище показалось Новосильской неловким, и Nelly утешила доброго француза тем, что списала эти стихи себе в альбом.
А слухов все еще не было от волонтеров. Только в августе получил предводитель от брата письмо из Тифлиса, в котором Лихачев писал: «И мы не без патриотизма! Как ни хотелось ехать в Италию, но сами отказались. Набралось нас, молодых людей, человек до двадцати: пять поляков; один отставной артиллерист; два гусара отставных; один грек какой-то; остальные Бог знает кто. Все Милькеев через этого грека вербовал, да грек похвалился перед своей сестрой, та матери передала, а мать довела куда следует, и дело расстроилось. Богоявленскому не на что было ехать одному, потому что он весь тот капитал, который в Чемода-нове скопил невозможными средствами, издержал в дороге, из гордости не желая обязываться нам. Однако пришлось ему, хочешь не хочешь, ехать на счет Милькеева в Петербург. Милькеев, сколько я его ни уговаривал к нам вернуться, твердил одно: "Разогретое кушанье не годится! Я у вас отслужил свою службу!» Он и бледный отрицатель отправились с своими тенденциями в Петербург, а я решился проездить деньги на Кавказе и надеюсь быть в сентябре домой».
Предводитель привез это письмо в Троицкое; все были рады, что Лихачев скоро вернется, но Катерина Николаевна боялась сообщества Милькеева с Богоявленским.
— Я боюсь, — сказала она, — чтобы он куда-нибудь не увлекся еще!.. Что это за несчастное свойство — портить себе жизнь. Оно высоко, может быть, я понимаю, да все-таки страшно мне-то за него!
— Всякое честное направление, не выходящее за пределы национальности, нужно! — возразил предводитель.
— Не знаю, честно ли это — все ставить вверх дном, — отвечала Новосильская. — У Богоявленского, я понимаю, это может быть искренно, потому что он мало смыслит и ничего не любит; а у Милькеева это разве не натяжки! И что они могут! Что они могут сделать!
— Личное творчество! — насмешливо сказал предводитель.
— Вам смешно, а мне вовсе нет! — отвечалаКатерина Николаевна.
Предводитель немного погодя прибавил: — Да, худо то, что он сюда не заехал на минутку и не хотел слушаться меня... Впрочем, еще лучше, как обожжется в Петербурге, так тогда и меня вспомнит... Я напишу ему нарочно еще, чтобы он рано не ездил сюда. Если вы ему мать по сердцу, так не сбивайте его с пути движения и той ажитации, в которой он как сыр в масле катается.
В душе, конечно, предводитель был рад-радешенек, что Милькеев не заехал; желания его скоро все исполнились. Брат через полгода какие-нибудь... не более, читал уже крестьянам «Положение» на троицком крыльце; а предводитель смотрел в окно, краснея от волнения и кусая себе усы. В этот день в Троицком, в Деревягине и в Курееве господа были гораздо веселее самих крестьян, слишком покойных и еще нехорошо вошедших во вкус свободы. Все знали, конечно, что Владим1р Алексеевич Руднев радовался не торжеству принципа, а тому, что кусты и луга на Пьяне и вся пахатная земля за овинами отойдет теперь к Васе и Любаше, а родные съедят гриб... да еще разом два: и без деревягинской земли, и без работников!..
Баумгартен еще до зимы, измученный холодностью Nelly, уехал в другую губернюю развивать рассудок, чувство и волю других детей по всем правилам французского министерства народного просвещения!
Но Nelly не осталась без поклонников: теперь ей предстоял выбор между молодым Лихачевым, который уже купил chalet Самбикина, и одним женевцем, m-r Tracy, который приехал получить наследство после умершей жены своей, русской помещицы.
Глубоко проникнутый просвещенным демократизмом Европы, m-r Tracy вполне сознавал свое достоинство, как швейцарский гражданин и муж русской дворянки; с твердостью, приличной члену свободного государства, застав — лял он, сидя на крыльце в шубе, стоять перед собой наших седых и лысых стариков и ни за что не хотел позвать их в дом до тех пор, пока посредник Лихачов не отворил дверей в прихожую и, сдерживая в себе сильный гнев, не впустил мужиков, не спросясь демагога, в залу.
— Если бы я был в Европе, monsieur! — сказал ему Тгасу, задыхаясь, когда мужики ушли.
— Народ бы с вами поступил иначе! — докончил за него Лихачов.
Они были одни; посмотрели друг на другу в глаза; Тгасу спросил: «следует ли так отвечать; это ли речь d'un juge de paix!..» Но не вызвал Лихачева, ему было не до вызовов — он становился владельцем прекрасной и большой земли чуть не с полкантона — написал только в губернское присутствие, что г. посредник бунтует против него крестьян и пьет чай с волостным старшиною.
Продав свою землю и отряхнув с негодованием варварский прах с своих цивилизованных сапог, Тгасу приехал в Троицкое и сделал предложение Nelly, которая ему сразу очень понравилась и с которой он всю зиму толковал про русскую скуку и отсталость. Nelly отказала и объяснила Катерине Николаевне, что он сам и груб, и скучен, гораздо грубее и скучнее, чем «ces bons mougiks, que j'aime maintenant beaucoup et qui sont si pittoresques et si drфles!» Руднев в это время был в Москве и выдержал экзамен на доктора, а Любаша, чтобы не мешать ему и повеселиться самой, танцевала в Варшаве у дяди. Она было посовестилась сначала ехать (муж так трудится, а она пляшет и рядится в генеральском доме в Польше!), но Руднев рассердился и сказал ей: «надо жить; надо жить, пока молода!» Они возвратились вместе в Деревягино и по этому поводу дали вечеринку, на которой танцевали в угловой комнате, отделанной по совету князя. Александр Лихачов, проездивший весь день по соседней волости, не хотел танцевать и сел с Nelly в укромном уголку; взял со стола яблоко, откусил и не доел его. Nelly взяла его и хотела докончить.
— Что вы делаете? — спросил он вставая, — я принесу вам целое.
— Не надо, — сказала она. Лихачев покраснел немного и спросил: — А очень нравится вам мой chalet? Я слышал, он вам очень по сердцу.
— Я думаю! — сказала она. — Я бы согласна в нем век прожить.
— Зто, конечно, зависит от вас, — сказал Лихачев.
— От меня?..
— Будто вы не знаете? К чему это притворство?
— Если бы вы не сказали теперь, я бы не ожидала никогда.