В теплой тихой долине дома
Шрифт:
— Ты была права, а я совершил ошибку. Пусть он забирает осла. Пойдем.
— Верно, — сказала жена. — Пойдем.
Слепой закричал:
— Сперва ты хотел присвоить моего осла, теперь ты хочешь присвоить мою жену, а жена и рада уйти от слепого к зрячему.
Жена застонала от ужаса. Муж лишился дара речи.
Толпа поверила слепому. Он ведь был слеп, и потому люди жалели его.
Жена заплакала. Муж сказал, что жены своей он не уступит.
Пошли к судье. Слепой рассказал, как они с женой ехали на своем осле в Битлис, осел заупрямился и не хотел двинуться с места, и тогда появился
Потом муж рассказал, как было дело, горько проклиная себя за неразумную доброту.
Потом жена рассказала, как было дело, обливаясь слезами.
Судья понял, что из их рассказа не выяснить, кто лжет, а кто говорит правду, и сказал:
— Заприте каждого из них отдельно. Пусть за ними наблюдают, а наутро сообщите мне, что они делали.
Так и поступили.
Когда слепой остался один, он, думая, что его никто не видит, очень развеселился. Он зевнул, потянулся и стал плясать, приговаривая:
— Мне достался осел, мне досталась жена, вот так украсилась доля моя!
Муж клял себя за безрассудство, которое проявил, желая помочь слепому мошеннику.
— Жена проплакала всю ночь.
Утром судье рассказали, как вели себя все трое. Он посадил слепого в тюрьму, а муж и жена отправились к себе домой на своем осле.
* * *
В одной семье жил слепой, которому родные отдавали всё самое лучшее — и еду, и одежду, и постель, и все прочее, а он был вечно недоволен и день и ночь сетовал на то, что его обижают. Все пили воду, а слепого поили молоком; все съедали по чашке риса, а слепому давали три; всем доставалось по пол каравая хлеба, слепому — три, а он все жаловался. В ярости и отчаянии родные зарезали барашка, зажарили его, положили на блюдо и подали слепому. Он понюхал барашка, пощупал, велик ли он, а потом принялся есть, но перед тем как проглотить первый кусок, сказал:
— Если уж мне дали так много, представляю, сколько досталось вам!
Битлис
Все это уже прошло, позабыто, но стоит мне услышать меланхоличный, щемящий свисток продавца кукурузы, катящего по улице свой фургон, как все опять оживает перед глазами: тот самый фургон и та самая улица, и я, еще восьмилетний мальчишка, сижу на крылечке дома на Санта-Клара-авеню и обращаюсь памятью, так же как и сейчас, к дням, которых вовсе не было в моей жизни, к дням, прожитым людьми совсем другого мира в далеких городах и давным-давно. Сидя на ступеньках крыльца, я вновь ощущаю, как возвращается ко мне горькая боль тех навсегда минувших мгновений, ощущаю и сами мгновения, хотя в моей жизни их никогда и не было.
Небо — очень высокое и все-таки очень близкое, и чистое, и светлое, озаренное трагическим сиянием множества звезд. А воздух теплый и почти осязаемый, каждую частицу его, кажется, взял бы на ладонь. И совершенно невозможно, вдыхая этот воздух, не вернуться назад, к своему началу, в теплое мгновение долгих лет сна после рождения на свет, в теплые дни теплых месяцев августа, сентября и октября, в крохотное тельце, погруженное в сон, грезящее о вселенной. И совершенно невозможно не пережить
Лошадь и фургон с кукурузой медленно проходят по улице, а я все силюсь представить себе, какими же все-таки были те дни, вернувшиеся сейчас ко мне, и я задаю вопросы: где? кто? когда? Конечно же, был город, и были в нем дома, и приехали туда люди на арбах, запряженных волами, приехали верхом на верблюдах, и вот теперь они входят в эти дома, где есть столы и стулья, еда и вино, и вот они садятся за эти столы и едят, и пьют, и ведут беседу, и я — среди них.
Я бегу за фургоном до угла улицы, спрашивая мысленно: кто смеялся? Бегу вслед за ним еще квартал, спрашивая: кто заливался смехом? А потом я вспоминаю вдруг об опасности, меня охватывает страх перед всем миром, перед его обитателями, их бесчисленным множеством. Потом я смеюсь над своим страхом — вспоминаю смех того, кто смеялся, и смеюсь сам. Я бросаю страху вызов. Вот, я смеюсь. Во всем видимом и невидимом таится опасность. Ну так что ж, вот я. И я не боюсь.
Я возвращаюсь к дому, сажусь на ступени и снова жду. Пусть они приходят, мои видения. И я представляю далекое море, совершенно пустынное и полное опасности, и свирепый ветер, и ливень, и гром грохочет во тьме. Пронизанный опасностью холод и бездонное море. Но там, где кончается море, начинается земля. Теплая земля и чистые поля зеленой травы; деревья, камни и ручейки, и все, что дышит и живет на земле; пушистые звери; глаза, ноги. И птицы с яркими перьями. И глаза. И все, что есть на земле. И города, и улицы, и дома, и люди.
…Однажды вечером младший брат моего отца Седрак ехал по улице на велосипеде. Он слез с него, зацепил педалью за деревянный тротуар и подошел ко мне.
— Что это с тобой? — спросил он.
— Где мы жили вначале? — спросил я.
— Ты родился здесь, — сказал он. — Ты живешь в этой долине всю жизнь.
— А где жил мой отец? — спросил я.
— На родине, — сказал он.
— А как назывался город?
— Битлис.
— А где тот город?
— В горах. Его выстроили в горах.
— А улицы?
— Улицы были пробиты в горах, они были узкие и кривые.
— Ты помнишь моего отца на улицах Битлиса?
— Конечно. Он же мой брат.
— Ты видел его? — спросил я. — Ты видел, как мой отец ходил по улицам города, выстроенного в горах?
Я спрыгнул со ступенек и стал прохаживаться перед домом. Я отошел от дома, повернулся, пошел назад.
— Вот так он ходил? — спросил я. — Вот так вот он ходил там, у себя на родине, и ты это видел?
— Ну да, конечно. Он же был мой брат. Мы с ним часто гуляли вместе.
— Вы гуляли вместе? А что он говорил?
— Видишь ли, — сказал младший брат моего отца, — он был не очень-то разговорчивый.
— Но ведь иногда он все-таки разговаривал? — спросил я. — Что он говорил, когда разговаривал?
— Помню один день, — сказал младший брат моего отца. — Мы вместе шли в церковь. И твой отец сказал: «Ах, ах, ты только посмотри, Седрак. Ты посмотри, посмотри».
— Ты слышал, как он сказал это? — спросил я. — Ах, ах? А о чем это было?
— Ни о чем, — сказал брат моего отца. — Ни о чем. Обо всем.