В туманном зеркале
Шрифт:
Вот уже примерно с месяц Сибилла не наводила порядок в его гардеробе, твердо заявив, что больше не намерена тратить силы на эту неблагодарную работу. Что ведет он себя, как неряха-подросток или взрослый, которому совершенно наплевать на старания других. Поэтому она и пальцем больше не шевельнет и не будет без конца убирать за ним.
Однако один вполне пригодный для выхода темный костюм у него остался, предназначался он для театральных премьер, обедов с иностранными издателями и первых причастий, на которых ему приходилось бывать ежегодно благодаря семейству Сибиллы, состоящему из тридцати девяти взрослых и примерно шестидесяти детей (тридцать из них были пуатовенцами, а тридцать – славянами), – обе ветви жили совершенно независимо друг от друга, но одинаково гордились своей редкостной плодовитостью. «Я из семейства
Глава 9
Была уже половина восьмого, а между половиной девятого и девятью он должен был быть у Муны. Без четверти девять Франсуа поднимался по лестнице. Взглянув в зеркало, он нашел себя вполне элегантным, несмотря на то, что его ботинки чавкали на каждой ступеньке. Он позвонил и улыбнулся, внезапно обрадовавшись, что сейчас увидит Муну, старинную свою приятельницу. Муна открыла дверь, темное шерстяное платье классического покроя удивительно шло ей. «Воплощение семейных добродетелей», – подумал Франсуа. Она радушно усадила его в просторной гостиной и предложила выпить виски.
– Сегодня без «Бисмарка», – сказала с улыбкой Муна, – мой дорогой Курт отдыхает.
О «Бисмарке» таким образом вопрос был закрыт. Себе Муна налила шерри, села напротив Франсуа, и разговор о театре, простой и непринужденный, потек, словно они расстались вчера, словно всегда только и делали, что разговаривали, симпатизируя друг другу. Обстановка гостиной и на этот раз понравилась Франсуа. Единственное, чего ему недоставало, так это запаха рисовой пудры. Наверное, он не чувствовал его из-за насморка, но невольно время от времени искал, потягивая носом, очевидно, не слишком красиво, однако Муна не обращала внимания на его сопенье и увлеченно и очень здраво высказывала свои суждения о пьесе:
– Пьеса прекрасная, – говорила она, – но слишком жестокая… и… и, как бы это сказать, неудачно… не очень удачно выстроенная. Вы не находите?
– Может, и так, пожалуй, вы правы, – промямлил он. – Вот уже почти год, как я… как мы бьемся над ней, стараясь придать ей побольше… побольше живости. Но чем глубже постигаешь ее достоинства, тем отчетливее понимаешь, как трудно ее поставить и надеяться на успех. Огорчительная ситуация, не так ли?
– Ее нужно сократить, – предложила Муна, – и безжалостно! Думаю, что вы и сами это понимаете. Сократить и еще – изменить побудительные мотивы героя. Сделать его менее безупречным – и более смешным. Вы согласны? А что скажет на это… мм… Сибилла?
Муна не знала, как назвать ее: мадемуазель Дельрей или Сибилла, и выбрала все-таки имя. Зовет же она по имени Франсуа. Ну что ж, замечательно, все встало на свои места: пьеса, их добрые отношения… но Франсуа почему-то стало до противности скучно. Ему хотелось повеселиться, наделать глупостей, закатиться в какую-нибудь старинную русскую кафешку, пошляться бог знает где. Или пойти потанцевать с Муной в «Берлин» или еще куда-нибудь, но только непременно танго…
– Если говорить начистоту, – начал он решительно, – все проблемы с пьесой мне понятны. Я первый сказал Сибилле, что ее невозможно ни переделать, ни поставить как есть. И если говорить еще откровеннее, то сам обвинил Сибиллу в святотатстве, когда она заговорила о необходимости переделок: просто не могу себе представить, что опять работаю над ней. Думаю, вы меня понимаете?
– Нет. Неужели вы отговорили Сибиллу от переделок? Отговорили, понимая, что это единственное спасение? Ох уж эти интеллектуалы! – вознегодовала Муна. – Несчастные интеллектуалы!
Она утомленно откинулась на спинку кресла, словно главным мучением ее жизни были одержимые и раздираемые противоречиями интеллектуалы.
– Вы вкладываете в это слово раздражение, восхищение или насмешку? – уточнил Франсуа.
– По отношению
Что-то перехватило Франсуа горло или яростно забурлило в крови, что-то непредсказуемое по своей неистовости. «Что-то, в чем никогда не раскаиваются, – подумал он, – и тем более никогда не объясняют».
– Хватит говорить со мной в таком тоне, – заявил он бесстрастно, но под этим бесстрастием клокотала такая ярость, что Муна невольно отпрянула. Она всерьез испугалась и, защищаясь, даже инстинктивно подняла руку, словно он собирался ее ударить.
«У бедняжки мания преследования, честное слово», – подумал Франсуа. Хотя чувствовал, что секунду назад он не только мог, но и охотно бы ее отколотил. Он сидел раздраженный, пристыженный, но пристыженный не всерьез, чувствуя вину, но не свою. На самом деле он никогда бы не ударил женщину просто потому, что считал это страшной вульгарностью, пусть бы даже мужчина едва дотягивался женщине до подбородка. Между ними воцарилось молчание. Вполне объяснимое, потому что объяснимой была и вспышка, и ее нетрудно было уладить. Только от Муны зависело принять или не принять правду: Франсуа влюблен в Сибиллу, а не в нее, в Муну. И только от Франсуа зависело принять или не принять реакцию Муны, которая могла быть и такой: «Ваши отношения мне совершенно безразличны, меня они не интересуют. Главное – трезвость, здравомыслие и логика». Да, их взаимоотношения с Муной именно таковы, и Муна поняла это раньше него. Франсуа рассмеялся и похлопал Муну по руке. Без снисходительности, но и без нервозности, похлопал и задержал ее руку в своей, и в его ласковом неторопливом прикосновении не было ни малейшей бесцеремонности. Ведь оба они были так чувствительны к нюансам…
– Где бы вы хотели поужинать, Франсуа? – донесся голос Муны из маленькой гостиной вместе со звоном льдинок в стаканах и хлопком пробки: лучшей музыкой для Франсуа, который понял, что всерьез простужен. И, конечно, лечить его некому, разве что бедная Муна за неимением «Бисмарка» предложит ему таблетку!
– Вас все еще мучает жажда?
– Просто мечтаю что-нибудь выпить!
– И это после того, как вам досталось столько воды! Трудно поверить! (Она еще и издевается!) Держите, Франсуа, старое доброе виски. И примите таблетку аспирина. Серьезно, прошу вас. Вы весь красный, а под глазами круги. Примите, сразу станет лучше. А ужинать мы отправимся к «Доминику».
Муна спускалась по лестнице впереди него, мурлыкая «Две гитары», а когда они вышли на улицу, указала ему на темную, блестящую от дождя машину.
– Вы водите, Франсуа?
Франсуа с сомнением оглядел великолепный «Мерседес», устаревший ровно настолько, чтобы казаться еще элегантнее. Длинный, коричнево-вишневый, с сильным и явственным запахом кожи в салоне.
– Таких ракет мне давно не доводилось водить, – сообщил он для очистки совести и сел за руль.
Муна пожала плечиком. Было совершенно очевидно, что в ее глазах дороги, километры, автострады, автосервис и все прочее в том же духе принадлежало и повиновалось мужчинам. Франсуа быстро разобрался во всех рычагах и переключателях, не нашел только рычажка включения фар, и Муна молча зажгла их, как только заметила, что именно он ищет. Машина тронулась с места, Рон-Пуэн и площадь Согласия они пролетели стрелой и ехали уже по бульвару Сен-Жермен – вдоль иссиня-серебристых деревьев. Муна, очарованная Парижем, таяла от восхищения.
И правда, завеса ливня упала, и над городом вновь расстелили чисто вымытую синеву ночного неба, ее высушили, ее отгладили раскаявшиеся прилежные ангелы, и, несмотря на сверкание в ней ледяных искорок, она манила теплом, пленяла романтикой и после долго бушевавшей грозы наполняла сердце и взгляд смутным чувством, похожим на счастье. (Счастье, приходящее так редко, необъяснимое, бессмысленное, – и физическое, и поэтическое одновременно, – счастье, что родился в безумии звездных вихрей, в мощных потрясениях миллионов былых катастроф, счастье чувствовать себя частичкой могучего, своенравного, непостижимого и неведомого мира.) Иногда Франсуа доводилось отчетливо ощущать, как сквозь него одновременно текут два временных потока – одно время бежало быстро-быстро, другое тянулось медленно-медленно. А сам он тогда становился состарившимся младенцем, хрупким и уязвимым.