В вечном долгу
Шрифт:
— Истинные джунгли, — ругался Струнников, шаркая по двору незашнурованными туфлями.
Отпущенный Буранко с лаем бросился к крыльцу, но постоялец, очевидно, уже залез в свою остывшую постель, ругая дикость деревенского быта…
Молний и громов, как предполагал Мостовой, председатель Лузанов на этот раз не метал. Наоборот, он был вежлив, даже улыбчив с агрономом, и хотя бы поэтому Мостовой не мог чувствовать себя спокойным. Он сознавал, что председатель, прикрываясь своей фальшивой добротой, готовит ему что-то нехорошее. Работать Мостовой стал без прежней
Предчувствия агронома не обманывали. Действительно, угадывая гибельный урожай на большинстве земель, председатель Лузанов решил связать его с именем Мостового и таким образом убить двух зайцев: избавиться от поперечного агронома и отвести от своей головы неминуемый удар за низкий урожай. Для этого не надо рвать горло и махать кулаками. И вообще не нужно крика и ссор. Для этого надо — спасибо Струнникову, он надоумил — для этого надо написать на агронома жалобу председателю Верхорубову и терпеливо ждать ответа. В исполкоме твердый порядок: ни одна жалоба не остается без ответа.
Заручившись поддержкой Струнникова, Лузанов писал в исполком, что агроном Мостовой — работник безынициативный, слабо знающий свое дело. Весной исключительно по его вине сорваны сроки сева и на больших площадях не проведена культивация всходов яровых. В колхозе, опять же по вине агронома Мостового, грубо нарушена система севооборота. Все это отрицательно повлияло на урожайность культур.
«Докладываю вам, — писал в заключение Лузанов, — что Мостовой политически малограмотный, а потому мероприятия, которые проводятся в колхозе по указанию района, считает для себя необязательными».
В самый разгар жатвы в колхоз «Яровой колос» приехал Иван Иванович Верхорубов. Вместе с Лузановым они объехали дядловские поля, и предрика укатил домой недовольный, рассерженный, даже не подал Лузанову руки на прощание. А дня через два исполком райсовета вынес решение и рекомендовал руководству Окладинской МТС перевести агронома Мостового, как не справившегося в крупном хозяйстве, в отдаленный и небольшой колхозик «Пламя», расположенный на бедных супесях Кулимского заречья.
XXVIII
Сухое и жаркое лето оборвалось как-то сразу, будто перешагнуло свою межу. Еще днем было тепло, и в воздухе медвяно пахло увядающим разнотравьем, деловито гудели пчелы. Небесная высь над Дядловским заказником была повита голубой ведренной дымкой. Но к вечеру запад вдруг насупился, и натруженное солнце село в тучи. После захода потянуло сиверком, а в полночь начал накрапывать нетеплый дождь.
Утром уже не прояснилось. Ветер, правда, упал, но дождь не унимался. Он сеял и сеял, неторопливо, без шума, без веселых попрыгунчиков-пузырей в лужах. В его размеренности угадывалось что-то основательное и оседлое.
И ненастье, действительно, зарядило по-осеннему, без передыху. Все кругом измокло, устало, припало к мокрой остывшей земле. На полях, примыкающих к селу, откуда-то взялось воронье. Пасмурные дни просыпались запоздало и скатывались
Клава Дорогина переживала в эти дни ослепившее ее горе.
…Как-то летом еще, напоив коров и спрятав их в тень березняка, дедко Знобишин и Клава сели на травку обедать. На полу дождевика выложили еду, взятую из дому. Дедко Знобишин густо солил вареную картошку, мял ее беззубыми деснами, запивал из бутылки молоком и не первый раз за день удивлялся:
— Ну-ко, выжить из колхоза такого работника! Чем-то, надоть быть, не угодил он председателю. Не по его и сделал. А Луке страсть не глянется, ежели что супротив его шерсти. Парень с толком брался за дело. Вот чего жалко. Бывало, подойдет: здравствуй, дедко Знобишин. — Здоровенько, говорю, бегаешь. — А ведь лучше, говорит, пустить по еланям рожь. — Знаем, лучше. Мы допрежь там завсе рожь сеяли. Сами с хлебом были, и скотине корму хватало. По нашим местам рожь только и сеять. Она в любой год во, до грудей выщелкивает.
— К лучшему это, — продолжая какую-то свою мысль вслух, сказала Клава.
— Что к лучшему? Что бесхозяйско сеем?
— Для Алексея Анисимовича лучше, говорю. Уедет в город. Сейчас, может, и неохота, а потом радоваться станет.
— Н-но, обратно ты его калачом не заманишь. Опавший волос, надоть быть, на голову не возвертается.
Дедко Знобишин допил молоко. Соль и остаток хлеба завернул в белую тряпицу и положил в сумку. Клава взяла его и свою бутылки, спустилась с ними к воде Кулима и прополоскала их. Вернулась.
— Ты ушла, Клавушка, — заговорил опять дедко Знобишин. — Ты ушла, а я кручу цигарку и смекаю: пропадет наш колхоз пропадом. Олексей Онисимович, он как-то еще мог ладить с людьми, а Лука совсем отвратит народ от колхоза. Совсем. Всяк по себе жить будем, надоть быть.
Дедко Знобишин раскурил цигарку, пыхнул ею, а Клава, уловив летучий запах махры, вдруг ни с того ни с сего почувствовала подступившую к самому горлу тошноту. Она отошла в сторонку да и забыла об этом. Но вечером с нею повторилось то же самое в конторе, где из табачного дыма можно всегда гнуть дуги. Она выскочила на улицу, спряталась в угол за крыльцо, и ее вырвало до боли в желудке. Тогда-то вот и ожгла Клаву страшная догадка, которая день ото дня оправдывалась бесспорными признаками непоправимой беды.
Через неделю она уже не могла переносить не только табачного дыма, но ее немилосердно схватывала тошнота от легкого запаха квашни, вареного мяса и даже кипяченого молока. Зато исходила она слюной лишь при одной мысли о соленой капусте и клюкве.
Рано утром, когда еще спала Матрена Пименовна, Клава спускалась в погреб и, присев на корточки возле бочонка, подолгу и ненасытно ела перекисшую капусту и плакала в одиночестве.
Писем от Сергея не приходило. Адреса его, где он жил на практике, Клава не имела, и не с кем было ей разделить свои сомнения, свой страх, жестко и больно стиснувший ее сердце. А время шло, и приближалась та пора, когда скрывать беременность от людских глаз уже будет нельзя.