В вечном долгу
Шрифт:
— Ах ты, окаянный народец, — улыбнулась Глебовна, сумев побороть внезапно нахлынувшие слезы. — Собрался, и помоги тебе господь. Я, Алешенька, сразу знала, что сколупнет тебя Лука. Через него ты шибко шагал, а это не всякому глянется. Вот и вытолкнул он тебя. И правильно сделал. Нет, говорят, худа без добра. Сам-то ты ввек бы не надумал такого. Где надумать! А он тебе помог. Скажи ему спасибо да и поезжай со Христом.
Увидев, что Алексей глядит на нее изумленными, неверящими глазами, Глебовна опять улыбнулась:
— Чего гляделки остановил? Истинный господь, правду
— Я, тетка Хлебовна, заберу тебя с собой. Потом.
— Ах ты, чудачок! Да нешто я поеду? Ты мне только халупу закрой и кати. Уж я одна тут. Одна голова не бедна, а и бедна, так одна. Горе невелико. Авось дождусь Никифора…
— Жалко мне тебя, тетка Хлебовна.
— В гости приеду. Надоем еще.
— Не так, я думал, пойдет…
— Мало ли. Ты молодой. Пообвыкнешь. Только, Алешенька, не ругайся ты с Лукой. Ну его к падежу. И то слово, брань на вороту не виснет. Ты сел да уехал, а ведь мне жить тут. Поезжай тихо, мирно. Его, Алешенька, хоть вини и хоть не вини. Задергали его. Тут я днями поглядела, а у него, сердечного, все лицо будто землей взялось. Забота ведь…
— Что-то горелым припахивает, тетка Хлебовна.
— Ах ты, окаянный народец. Да ведь у меня глазунья в печи. Ты давно, поди, учуял и молчишь. Ну, только Алешка этот…
Как ни тяжело было Алексею, но он дал себе слово исполнить просьбу Глебовны — не ссориться с Лукой Дмитриевичем. Не хотел ссоры и сам Лузанов, побаиваясь, как бы дело не дошло до Капустина: секретарь непременно перекроит все по-своему, и еще неизвестно, кто первым вылетит из колхоза.
Встретились они в коридоре конторы, дружелюбно пожали друг другу руки, и Лузанов распахнул перед Мостовым дверь, пригласил в свой кабинет. В кабинете Лука Дмитриевич сел, на-ежил свои волосы и улыбнулся с натугой:
— Счастливый вы народ — молодежь. Ни горюшка, ни печали. Не понравилось в одном месте, на другое махнул. Хм. Так решил, Алексей Анисимович, бросить нас?
— Не без вашего участия, Лука Дмитриевич.
У Лузанова мигом растаяла деланная улыбка и все лицо неприятно изменилось, стало жестким и напряженным, а тяжелый подбородок еще более вытянулся. Желая предупредить ненужный разговор, Мостовой положил на стол председателя папку и как можно спокойнее сказал:
— Тут, Лука Дмитриевич, данные о наших землях. Для нового агронома сгодятся. Я их более года собирал.
Лузанову вдруг стало жалко Мостового. Не поднимая на него своих помягчевших глаз, сказал:
— Не так все вышло, Алексей Анисимович. Ты
— У меня еще просьба…
— Давай, Алексей Анисимович.
— Я не один еду…
— Клавдию берешь? И жалко отпускать — работница она, но суперечить не стану…
— За Пластунову прошу.
— Хм. Эвон как. Она мужняя, Алексей Анисимович. Понимаю, понимаю. А я думал, ты с Клавдией. Ну что ж, кому поп, кому попадья…
Лузанов был рад, что мог сделать Мостовому доброе дело, и, не переставая улыбаться — на этот раз искренней улыбкой, сам написал и заверил круглой печатью справку о том, что Евгения Антоновна Пластунова по семейным обстоятельствам общим собранием колхозников отпущена из колхоза.
Вечером этого же дня Евгения уложила в гнутый из фанеры чемоданчик свои скромные пожитки и, написав свекрови записку, ушла из дому. Алексей провожал ее до Чертова Яра.
— Ты устраивайся с жильем, с работой, — наказывал он, — а я починю на доме крышу, нарублю Хлебовне дров к зиме и приеду.
И верила и не верила Евгения его словам. Верила потому, что знала, что Алексей действительно собрался уезжать из Дядлова, а куда ему ехать, как не в Светлодольск. Это все так. И не верила, потому что сердце-вещун в чем-то сомневалось. Однако Евгения была счастлива — так сегодня она глубоко верила в свое счастье. То и дело всплескивая ладонями, она смеялась, плакала и опять смеялась:
— Боже мой. Как хорошо. Я, Алешенька, милый мой, сон такой видела. Ясный, памятный. Будто пришла я с ведрами к нашему колодцу, а в нем воды, воды — до самого верху. Даже в срубе вода. И чистая-чистая, прямо как стеклышко. Я гляжу это в воду и вижу: рыба. Много. Всплескивается даже.
— Окуни?
— Ты не смейся. Это правда. Рыба серебристая, золотая, Алеша, и вьется, вьется. Мне показалось, будто даже пахнет. Знаешь, как хорошо пахнет свежая рыба илом, рекой. Я будто бы черпаю, черпаю ее и все зачерпнуть не могу. Она бьется, плещет, увертывается. А меня уже свекровь с водой кличет. Знаешь, как она пронзительно кричит. Я и бегу будто и еще хочу поймать хоть одну рыбку. И проснулась. Свекровь в самом деле стоит на пороге. Женька, кричит, пропасти нет на тебя, никак не добудишься. Я вскочила, а самой почему-то радостно и не скажешь как. Потом вспомнила: ведь живая рыба видится к счастью. И вот…
У Чертова Яра Алексей посадил Евгению на попутную машину и долго стоял посреди дороги, махал ей вслед. Махала и Евгения ему сначала рукой, потом платком. И чем дальше уходила машина, тем медленней и медленней были взмахи ее платка, и поэтому Алексей безошибочно угадывал, что Евгения плакала.
«Она знает, конечно, знает, что мы никогда больше не встретимся, — думал он обратной дорогой и обращался к себе со злым упреком: — Но почему ты не сказал ей об этом сам? Почему? Боялся слез? Трус ты». Алексей вспомнил мягкие, уютные руки Евгении, ласковые, с покорной мольбой глаза и вдруг остро почувствовал, что будет тосковать по ней. Видимо, он любил Евгению, любил по-своему, не признаваясь в этом ни себе, ни ей. Но он не знал еще глубины своих чувств, как не знал многое в жизни.