В вечном долгу
Шрифт:
— Много нахватаешь, спекулировать будешь. Я во время войны бывал в ваших местах, знаю, там лес на золото идет. Ведь не устоишь перед лишним червонцем. Хм.
— Мы этим, Лука Дмитриевич, совсем не занимаемся. Совсем.
— То-то праведник.
— Лука Дмитриевич, давайте зайдем ко мне, подобьем кое-какие бабки…
— Где ты остановился?
— Да вот тут в Обвалах, крайняя к лесу хата.
— У Пудовых, что ли?
— У них, у Пудовых.
«Надо же какое совпадение. Лыса пегу видит из-за горы. Друг друга стоят», — про себя рассуждал Лузанов, а вслух сказал,
— Я ничего. А то, понимаешь, распаялось что-то внутри. Треснуло.
— Шутник вы, Лука Дмитриевич. Шутник.
Дом Пудовых стоял на отлете от деревни, запутавшись пряслами ветхого огорода в частом ельнике. К дому от дороги вилась пешеходная тропинка, которую никто никогда не расчищал, и сейчас, когда кругом снега осели, она грядкой возвышалась над ними.
Коней привязали у ворот, и большая глупая собака, прибежавшая со двора, начала лаять на них, ложась брюхом на снег.
Вошли в избу, с покатым к окнам полом и большой русской печью, на которой, думалось, мог без помех развернуться трактор. Пахло кислой капустой, вареной картошкой и хлебом. Лука Дмитриевич от этих теплых запахов проглотил слюну: за день он проголодался.
Братья Пудовы, Павел и Петр, сидели у стола. Оба здоровые, щекастые, лбы у обоих нависли над глазами. Глаза тяжело и лениво глядели из-под укрытия. Павел, старший, катал на чугунной каталке дробь, а Петр, поставив правую босую ногу на угол табурета и положив на колено руки, лениво глядел на брата.
— А ну, хлопцы, давай все железяки под стол, — весело гаркнул Голомидов. — Ваш голова гостевать пришел.
Братья без разговоров взялись убирать со стола ружейные гильзы, дробь, бумагу, каталку и другие инструменты. А сам Голомидов, отпыхиваясь и кашляя, быстро разделся, и, оставшись в красном свитере, туго обтянувшем его круглый животик, ушел в горницу. Вернулся он скоро, неся в обхват бутылки, банки, колбасу и булку хлеба городской выпечки.
— Вот такочки. Вот такесеньки, — с блаженной, сладенькой улыбкой на губах припевал Голомидов, раскладывая на столе закуску. — Лука Дмитриевич, пусть хлопцы отведут коней до места. Может, мы засидимся. Пусть отведут.
— Я уведу, — вызвался сам Пудов Петр. — Мне в Дядлово же, а идти пешком не хотелось. Но только чур, Лука Дмитриевич, вы отпустите меня поработать к нему. — Пудов-младший повел глазом на Голомидова.
— Иди, иди. Не держу. — Лузанов махнул рукой. — Только и у него долго не наработаешь. Ты же не привык в обе руки работать.
— Была нужда ломить вам задарма. А у него деньги. Потюкал топориком — денежки получи. Так вы говорили, Григорий Яковлевич?
— Твоя правда, хлопчик. Потюкал топориком — получи грошами.
— Да куда они тебе, Петруха, деньги-то? — усмехнулся Лука Дмитриевич и присел к столу, ладонью пригладил волосы назад — они по-прежнему остались жестко ежиться над лбом.
— Подкоплю деньжат, Лука Дмитриевич, и подамся, как ваш Серега, в город. Что мы, хуже других, что ли.
Лука Дмитриевич вдруг вспомнил сына, и ему захотелось рассказать о его успехах в учебе, похвалиться им, а попутно дать понять Голомидову и братанам, что Пудовы и Лузановы — не одного
— Всякая шушера теперь в город лезет, — весело всхохотнул Лузанов. — А почему лезет? Да потому, что там рублевики длинней наших. Хоть и Сергея взять, — это сын мой, в институте учится он, — не без гордости пояснил Лузанов Голомидову. — Попервости встретишься с ним — у него только и разговоров о деревне. К вам-де, батя, в колхоз приеду работать. Что ж, думаю, давай. Люди мы от земли, кому же на ней работать, как не нам. Милости, говорю, просим. А нынче дали ему за хорошую учебу и активность хорошую стипендию, что-то без малого полтыщи рублей в месяц, и забыл мой Сергей о деревне, будто и не живал в ней отродясь. Раза три я побывал у него за зиму — и хоть бы словечко о колхозе он обронил. Стало быть, в городе ему слаще жить, чем в Дядлове. Хм.
— С большим понятием ваш сынок, Лука Дмитриевич, с большим, — выравнивая в граненых стаканах налитую водку, заключил Голомидов. — Они, такие, как ваш сынок или Петр Пудов вот, правильно прицеливают жизнь. Очень даже правильно. При солнышке, Лука Дмитриевич, всегда тепло. А пятак, он ведь крепенько походит на солнышко. Крепенько.
У председателя сжались и тяжело набрякли кулаки. Внутри у него что-то ослепительно вспыхнуло, жаром ударило в голову и застелило глаза. Огромным усилием воли он остановил себя, чтобы не опрокинуть все то, что для него расставили и разложили на столе пухлые, с детскими ямочками на суставах, руки Голомидова. Все пережитое им за последнее время разом обернулось против него, и не было сил защитить себя от прошлого. Мертвым гнетом давило на сердце и то, что из колхоза уехал Мостовой, и то, что его, председателя, сторонятся люди, и то, что он, помимо своего желания, продает колхозный лес, и то, что болтливый Голомидов затянул его в дом известных дядловских лодырей Пудовых, и, наконец, то, что в пустом разговоришке, не подозревая того сам, приравнял своего сына к бестолковому Петьке Пудову, которому, конечно, любой пятак кажется солнцем.
Лука Дмитриевич почти выхватил из рук Голомидова стакан, долил его из бутылки до краев и опрокинул единым духом.
— Вот это почерк. Я такой почерк уважаю. За ваше драгоценное, Лука Дмитриевич. — И Голомидов выпил свой стакан, закашлялся, прикрывая рот ладонью. — Первая колом. Кха.
Потом все шло в пьяной кутерьме.
Лука Дмитриевич быстро и тяжело захмелел, стучал кулаком по столу, скрипел зубами и ругался, обидно искажая фамилию Голомидова. Уснул он прямо за столом, продолжая рычать на кого-то и во сне.
Утром Голомидов заботливо и ласково обхаживал Луку Дмитриевича, о вчерашнем словечка не обронил, и Лузанов, виновато пряча глаза, принял из его рук три стопки водки. Снова опьянел, вдруг ни с того ни с сего кричал что-то о котелочках, и Пудов-младший весело смеялся.
Потом братаны Пудовы и председатель шли по Дядлову и лихо пели. На груди Пудова-младшего в переборах захлебывалась звонкоголосая хромка. Пудов-старший, дико скашивая рот набок, старался перекричать гармошку, и над селом повисла песня, страшная, до боли щемящая сердце, чем-то напоминавшая набат.