В вечном долгу
Шрифт:
— Значит, опять покупать кота в мешке? Слушай, Ваня, давай поговорим открыто. Не доведи господь, если нам привезут опять такого же Охваткина. А за ним пойдет Охапкин, и закрутится колесо — только считай спицы.
— Уж это так. Тут, Тяпочка, как в шестерне, — стоит полететь одному зубцу, остальные сами выскочат.
— Поэтому, милый мой, я так раскладываю: надо все-таки просить Трошина в председатели. Он больной человек, верно, но мы, партийцы, ты, я поможем ему. Ну надо же что-то делать. Я брошу бухгалтерию, к черту ее. Пойду, куда пошлют. В животноводство — в животноводство пойду, на строительство —
— Пойти, что ли?
— На твою шапку, и пошли. Чего еще. Время не ждет.
В клуб стали собираться задолго до начала собрания. Из Москвы до Дядлова дошли хорошие новости, а как эти новости коснутся каждого дядловца, — об этом надо послушать. Невидаль: на этот раз никто не бегал под окнами, не сзывал на собрание — шли сами. Приковылял даже дедко Знобишин, давно махнувший рукой на все сходки.
К первому ряду, конечно, сбилась детвора. Мальчишки, не угодившие на первые места, срывали с голов сидящих товарищей фуражки и швыряли их в задние ряды. Кто убежал за фуражкой, тот и без места. Дедко Знобишин, в новых чесанках выше колен, в крытой шубе и собачьих рукавицах, тоже прошел вперед, посмотрел на ребятишек, похвалил:
— Молодцы, надоть быть, уважение к людям поимели: шапки у всех снятые. — Однако двоих с лучших мест турнул и сел сам, снял свою шапку, пригладил по-младенчески редкие волосики.
Карп Павлович Тяпочкин суетился на сцене и вместе с конторской сторожихой тетей Толей цеплял к потолочному крюку большую висячую лампу, расставлял стулья, накрывал кумачом стол.
У дверей играла гармошка, смеялись девки, басовито гудели мужские голоса и звенели медные тарелки весов: сельповский буфет торговал дешевыми конфетами, пряниками и красным вином с гнилым запахом.
— Ах ты, окаянный народец, и ты, дедко Знобишин, тут?
— Доброго здоровьица, Глебовна. Садись вот. Ну-ко вы, пострелята, вам сегодня, надоть быть, совсем тут не место. Кому сказано!
Мальчишки потеснились, и Глебовна села между ними и Знобишиным, развязала шаль, но с головы ее не сняла. Чего уж там, все волосы свалялись: день-деньской шаль с головы не снимается.
— Что-то, Глебовна, поговаривают, ровно как налогов совсем теперь не будет?
— А куда они подеваются?
— И я так думаю. Пообещают, надоть быть, и все. Олексей твой домой не сулится?
— Нет, не сулится. К чему уж теперь? Устроился, угрелся. По этому он, как его, по электричеству? Электричество ремонтирует в шахте.
— Монтер, надоть быть.
— Ах ты, окаянный народец, монтер. Оклад ему добрый положили. Штаны, пишет, купил, шапку и сапоги еще. Хвалится, сапогам износу не будет. В таких сапогах, говорит, только по дядловскому чернозему шастать. Я, говорит, прибрал их. Ну-ко, погоди ужо.
Началось собрание. На сцене за длинным столом расселись избранные в президиум: Тяпочкин, Капустин, Клавдия Дорогина, Колотовкин, конюх Захар Малинин, Александра Васильевна Карпушина.
Третья справа сидела Клава Дорогина, обе руки на столе, круглый подбородок приподнят. Анна Глебовна пристально рассматривала девушку, будто видела ее впервые. Клава поразила Глебовну своим глубоким спокойным взглядом продолговатых и потому вроде прищуренных глаз.
А Капустин, стоя за подцветочной тумбочкой, заменявшей трибуну, говорил свое, сокрушая сознание сидевших в шубах людей миллионами тонн, тысячами километров, миллиардами киловатт. Как ощутишь всю эту громаду, чтобы стало от нее потеплее, посытнее? Глебовна не знала. Она все ждала от оратора каких-то иных слов, слов для себя. Ждала и не верила, что у него есть такие слова. Когда же оглядывалась по сторонам, то видела, как мучительно напряжены и сосредоточены лица людей. Дедко Знобишин бородатый рот приоткрыл, правое в мережке седого волоса ухо нацелил на оратора. Слабые глаза прикрыты и спокойны. «Все слушают, только я верчу своей пустой головой», — осудила себя Глебовна и, стараясь преодолеть свое чувство отчуждения к оратору, стала вслушиваться в его слова, не глядя на него самого.
— За последнее время, — напористо говорил Капустин, — у нас произошло резкое сокращение поголовья скота и в личном хозяйстве колхозников. Пустуют подворья, заросли луга и выпасы. «А то, на поскотине лес в оглоблю! Ну-ко, ну-ко, — насторожилась Глебовна и сразу перехватила в речи оратора что-то близко знакомое, похожее на обрывки тех разговоров, которые давно прижились и втихомолку ходят по избам дядловцев. — Ты гляди-ко, — изумленно рассуждала Глебовна, — как он это правильно судит: и сено коровенке колхозника не давали, и трудодень не оплачивали, и опустело село Дядлово, и многие колхозники нерадиво работают в колхозе, и песни по деревням смолкли, — и все это будет исправлено. Так решила партия…»
Глебовна тянулась навстречу словам Капустина и уже не спускала с него своих притомившихся влажных глаз. Странно, он, чужой обличием, непонятный, далекий, вдруг стал понятен ей, будто она чай пивала с ним за одним самоваром.
Зато Карп Тяпочкин совсем извелся, недоумевая: почему Капустин приехал на собрание один? А где же новый председатель, посланник города, как их, привезенных из района, называют? «Узнать бы только, — соображал Тяпочкин, — кого Капустин метит в дядловские вожаки, чтоб можно было вовремя выставить своего кандидата».
Сидя с самого краешку, Карп Павлович во время доклада секретаря раза три или четыре нырял за кулисы и выскакивал через будку киномеханика Андрея Палтусова на крыльцо: не приехал ли посланник города?
— Появится кто чужой — мигом докладайте мне через Андрея, — наказал Тяпочкин ребятишкам, облепившим окна клуба, и пообещал, что проведет их в кино после собрания.
Капустин уже заканчивал свою речь, когда к ногам Тяпочкина упала записочка: «Едет». Карп Павлович ветром сорвался на улицу и в низких дверях кинобудки ударился о косяк — искры брызнули из глаз, хоть прикуривай.