В вечном долгу
Шрифт:
На дороге, против клуба, в толпе горластых ребятишек стоял длинный, в роговых очках, изумленно округлив рот, молодой учитель Фоминской школы Крыгин, а в спину уткнулась понурой головой маленькая лошадка в седелке, с круглыми валками и блестящими кольцами на них.
— Милый человек, — обрадовался Крыгин, увидев подходившего к толпе Тяпочкина. — Милый человек, будь добр, подскажи, как можно ехать в таком седле. От Фоминки километра два отъехал, и сил больше нету. Иду пешком.
— Это же не седло, молодой человек. Это седелка для упряжки. Вот
— А вы как думали!
Тяпочкин, приседая на своих тонких ногах, хлопал себя по тощим ляжкам и ржал на всю улицу, хохотали с визгом и улюлюканьем ребятишки. А Крыгин смотрел на них своими недоуменными глазами и все поправлял очки.
— Ты, молодой человек, — отдышавшись, посоветовал Тяпочкин, — вертайся домой и попроси у конюха не седелко, а седло. Да седло кавалерийское, понимаешь? Да какое там, к черту, седло в вашей Фоминке — пусть тебе запрягут таратайку. В районо небось вызвали?
— То-то и оно.
— Ну, все едино вертайся.
Веселый, с красными слезящимися глазами Тяпочкин вернулся в клуб, на носочках прошел за стол президиума. С трибуны все еще говорил Капустин, но слушали его без прежнего внимания: в зале дыбился шум, говор, возня и шарканье ног.
— Я, со своей стороны, могу вам посоветовать кандидатуру на пост председателя…
— Кого это? — подскочил Тяпочкин.
— У вас есть свое предложение? — Капустин повернулся к Тяпочкину. — Скажите. Не стану вас опережать.
Карп Павлович неловко засуетился, опрокинул свой стул и, видимо, растеряв в волнении всю свою смелость и обдуманные слова, немотно замялся. Ему вмиг почудилось, что еще более зашумевший зал наступает на него, и уже не вспомнить тех убедительных слов, которые надо сказать людям, чтоб его поняли и поддержали.
— Трошина надо! — выкрикнули из зала.
— В точку вдарил, холера, — Тяпочкин ткнул пальцем в многоликую массу и начал бить в ладоши. Зааплодировали в зале. Петька Пудов, сидевший на подоконнике, запихал в рот пятерню толстых землистых пальцев и, налившись кровью, засвистел, срезав шум и голоса людей. Девчонки, как под ветром, качнулись от него в стороны, замахали на него руками, смеясь и бранясь.
Капустин поднял руку и, укротив немного шум, сказал весело настроенным баритоном:
— Максим Сергеевич Трошин — и моя кандидатура. Другого у меня не было.
«Верно, секретарь, говоришь, — с удовольствием отметил Тяпочкин. — Другого не было и не надо. Ты нас понял, дорогой товарищ Капустин, поймем и мы тебя».
Поздно, близко к полночи, выйдя из клуба, Капустин и Трошин, не сговариваясь, остановились на крыльце, глубоко и неутомимо вдыхая прохладный воздух, охмеливший их своей свежестью, ночным настоем остывшей земли, гари, близкого зазимка.
— Поверил бы народ в то, что мы начали, — сказал Капустин и вдруг понял, что ни о чем не надо сейчас говорить. Совершилось большое событие и в жизни самого Капустина. Пусть все отстоится хотя бы до утра.
—
— Что ж, хлеб-соль — дело отплатное. Веди. Угощай. Прямо против крыльца, чуть выше пожарной каланчи, коченел рожок-месяц. И в небе густая россыпь ярких звезд — зачерпнешь пригоршнями. Слышны голоса уходящих из клуба. Где-то заскрипели ворота и сонно брехала собака. Две девчонки, сбежав с крыльца, схватились за руки и со смехом пошли по улице, а пройдя немного, остановились вдруг и запели мягкими грустными голосами:
Я иду по берегу, Малина сыплется в реку. Некрасива я девчонка, Никого не завлеку.— Давай пройдемся, — предложил Капустин и кивнул на дверь клуба. — Курят махру, самосад — подышишь, будто чумного зелья напьешься.
Они вышли на берег Кулима и долго стояли молча, каждый думал о своем. А на воде с печальным блеском качалась зыбкая и дробная дорога, брошенная ущербным серпиком месяца наискось от берега к берегу.
— Я, знаешь, Максим, частенько о чем думаю? Гляжу вот так-то вокруг и думаю: сколько же силы, упорства, мужества, терпения понадобилось нашим прадедам, чтобы обжить, обиходить и обладить все эти места. Уже только по одному этому мы не можем, не имеем права плохо хозяйствовать на земле.
— Слава богу, хоть поняли это. А то ведь и говорить-то, что плохо хозяйствуем, нельзя было. А как же лечить эту боль, если о ней и упоминать запрещено?
— Но ты, дорогой Максим, не забывай, среди нас много еще людей, что никаких ошибок не признают. Не было никаких ошибок. Не было — и нет.
— Да пусть и не признают. Существо дела от этого не меняется.
— Упрощенно, дорогой друг Максим, глядишь на жизнь. Думаешь, сверху нам указали, и мы сразу сделались хорошими? Шутишь. Так не бывает. Я вот поехал к вам и говорю членам бюро: пусть дядловцы сами себе изберут своего председателя. Не повезу я им варяга. Поднялся Верхорубов — и на меня. А ведь он не один, Верхорубов-то, кому по душе старые порядки. Понял?
Когда они поднялись в улицу, деревня уже спала глубоко и безмятежно, решительно не подозревая, что те, кому поручено думать о ее жизни, думают и будут думать неусыпно.
А жизнь на изломах сложна и запутанна.
II
Под чьими-то тяжелыми шагами крякнули и заскрипели примерзшие половицы сенок, чья-то непривычная рука ткнулась в дверь и стала шарить сбоку. Глебовна замерла, насторожилась. Вдруг из темноты сенок во всю пасть широких дверей дохнуло стужей и паром, через порог, склоня голову под притолокой, перешагнул Максим Сергеевич Трошин. Он снял рукавицы, шапку, поздоровался. Пригладил горбушкой ладони усы — туда и сюда.