В железном веке
Шрифт:
Она пела и танцовала самозабвенно, всем своим существом отдаваясь игре, — как в пору своей юности, когда они оба учились в Высшей народной школе, где он познакомился с ней. Йенс Воруп почувствовал укол в сердце, ему вдруг захотелось выпрыгнуть из кабриолета и предоставить лошадей самим себе. Он быстро повернул назад в деревню и оставил кабриолет на молочной ферме. Поспешно, слегка задыхаясь, пришел он на луг. Он хотел сегодня веселиться со всеми! Он хотел танцовать с Марией, хотел закружить ее в танце, чтобы она почувствовала — он здесь, он с нею! И с молодыми девушками он разок-другой протанцует в назидание Марии. Пусть знает, что удовольствия существуют
Когда часов около одиннадцати праздник кончился и они собрались домой, Мария сказала:
— Давай, Йенс, поедем через лес на восток, там над простором фьорда мы лучше всего увидим эту светлую ночь.
Йенс Воруп подчинился ее желанию, несколько удивленный ее сегодняшним мечтательным настроением. Она полулежала, прислонившись к нему и глядя в ясное ночное небо. На лице ее играл отблеск странного света — не то дня, не то ночи, словно смешавших свое дыхание. В лесу заливался соловей, — он нынче тоже запоздал, как все в этом году. А внизу, на фьорде, все больше и больше открывавшемся их глазам, жалобно, как дети, кричали в камышах птицы, недовольные, что кто-то тревожит их сон.
Лицо Марии, положившей голову на плечо Ворупу, светилось; закрыв глаза, она говорила звонким высоким голосом, словно в экстазе:
— В эти светлые ночи ничего твердо не знаешь: то ли ночь сейчас, то ли день, то ли вечер наступил, то ли утро занялось. Пора ли вернуться домой, или можно еще погулять? Влюблена ли ты только, или уже помолвлена? И с кем из вас? О боже, не поздно ли уже?
— Это ты сама придумала или из какой-нибудь книги? — спросил Йенс Воруп, поворачиваясь лицом к Марии. — Ты сегодня совсем, как наши рысаки: они тоже словно с привязи сорвались.
— Трудное время теперь для буржуазных порядков, — продолжала Мария, словно не слыша его замечания. Голос ее звучал так, как будто она говорила со сна. — Даже солнце, — продолжала она, — это мещанское светило, ничего твердо не знает. Вообще-то солнце признает солидный, честный день и с достоинством, благовоспитанно светит — насколько это возможно — праведникам. Нынче же и в него вселился бес легкомыслия. Совсем закатиться оно не решается, а оставаться на небе тоже не хочет. Чуть-чуть спрячется за горизонт, а отсвет его волей-неволей освещает все, что творит белая ночь.
Если Йенсу память не изменяет, то это из той книги, которую они читали по курсу литературы. Называлась она «Белые ночи», и речь в ней шла о какой-то паре влюбленных, которые бегали друг за другом, как сумасшедшие. И как только удерживается у Марии такая чепуха в голове? Он сделал вид, будто настолько поглощен лошадьми, что не слышит, о чем она говорит.
Но она вдруг повернула к нему голову, и он лочувствовал на своем лице ее теплое дыхание.
— Нет, нет, не сворачивай, поедем лучше к фьорду, поплаваем в море, — шептала она. — Нынче ночью мы принадлежим себе, нет ни детей, ни хутора, — мы только двое с тобой! — еле слышно говорила она ему на ухо.
Йенс Воруп помотал головой и свернул на дорогу к дому. «Ребячья блажь», — всем своим видом как бы говорил он. Но Мария молниеносным движением выхватила неожиданно у него из рук вожжи и вывела лошадей опять на дорогу к фьорду; не успел он оглянуться, как она, звонко и весело хохоча, уже сидела у него на коленях и, слегка оттопырив руки в локтях, держала натянутые вожжи. Ее настроение передалось рысакам. Они стрелой понеслись сквозь ночной сумрак, распугивая птиц в камышах фьорда; разбуженные птицы взлетали
— Сдаешься на милость победителя? — крикнула Мария, когда он на мгновенье выпустил ее из своих объятий.
— Да, сдаюсь! — Он тяжело дышал. — С условием, что ты сядешь рядом.
— Но мы с тобой непременно будем купаться! — Она знала его водобоязнь. — И на самом рассвете, когда солнце встает из-за моря!
— Да, да! — Он все старался вырвать у нее вожжи: вдруг кто-нибудь увидит их сумасшедшую езду!
— И ты ни о каких делах, процентах, усовершенствованиях и прочей ерунде думать не будешь?
— Нет, нет, никогда больше не буду! — Он рассмеялся, глядя на ее серьезное лицо.
— А будешь думать только обо мне, о девушке из Высшей народной школы, о твоей милой невесте?
— Да, да.
И она, соскользнув с его колен, села рядом. Оба затихли. Всякий раз, как волна, вздымаясь, вспыхивала золотом, по берегу разливался свет. На востоке разгоралось алое пламя утренней зари. Морская ширь застыла в ожидании. Казалось, будто коре краснеет от вожделения и стыдливости одновременно. Казалось, будто окунаешься в расплавленное багряное золото.
Полночь миновала. Скоро из пучины морской встанет утреннее солнце.
XV
В Хижине на Бугорке все окна стояли настежь, вбирая в себя юное утро. Было видно, как за открытыми окнами двигались по своей спальне Нильс и Петра Фискер, одеваясь и приветствуя новый день пением этой строфы из грундтвигианского псалма. Голоса их красиво сливались. Внизу, в деревне, люди, разбуженные пением, просыпались один за другим и вслушивались, но без всякого чувства благодарности к певцам: эта пара, казалось им, не имела права петь такой псалом.
На востоке из-за моря поднялось солнце и залило все своим алым светом. В деревне закричали петухи. Звонкая петушиная перекличка заставила Нильса Фискера перейти к «Бьяркемол!», во всю мощь своих легких пел он эту древнюю утреннюю песню викингов.
— Ты разбудишь всю деревню, — смеясь, сказала Петра; она сидела уже за швейной машиной.
Они встали с зарей, чтобы использовать время, пока проснется дневная жизнь. На девять часов была назначена встреча у Высшей народной школы, там их уже будет ждать линейка. А до того Петре еще нужно было дошить платье фермерше, которая отдала переделать его специально к этому дню. Нильс же обещал написать для рабочей газеты статью о международном положении; он хотел закончить ее, чтобы захватить с собой. Оба напряженно работали. Петра что-то напевала, Нильс невольно вторил ей.