Вакансия
Шрифт:
– Не знаю, – задумался Дорожкин. – Я на трубе не сидел. А так-то халява ведь разная бывает. Если как родник, то ничего. Бьет из земли – пьешь. Перестал бить – к другому роднику идешь. Или колодец роешь. А если эта халява как самолет? Раз, и закончилась на высоте тысяч так в десять метров?
– Так кто ж тебе мешает, пока ты в этом самолете, парашютик себе сообразить? – с жаром зашептал Мещерский. – Да если с умом, тут можно и на аэростат выкроить.
– Ну если только так… – потер живот, в котором было не так уж много места, Дорожкин. – Как тебе город? Я об общем впечатлении. О людях. Странным ничего не показалось?
–
– Машка? – переспросил Дорожкин.
В голове все соединилось мгновенно. Сердце в груди замерло и застучало размеренно и больно.
– Так ты что, – поперхнулся Мещерский, – не знал?
– Теперь знаю, – сложил губы в улыбку Дорожкин.
– Ну так это… – Мещерский принялся тереть блестящий подбородок салфеткой. – Ты ж ушел от нее? Или она от тебя. Мне дела до того нет, но она свободная была, а мне нужна. И я ей. Понимаешь?
– Понимаю, – ответил Дорожкин.
Действительно, стоило ли ему волноваться по этому поводу? Или он не знал, что рано или поздно она одна не останется? Может, и не особая красавица, но глаз-то просто так не отведешь, особенно когда смеется. Одни ямочки на щеках чего стоят. А запах? Какой у нее был запах…
– Прости, – начал подниматься с места Мещерский. – Я сам рассчитаюсь.
– Брось, График, – достал бумажник Дорожкин. – Я же сказал, что угощаю. Тем более что не только тебе повезло, но и мне. Ну может быть, не так, как тебе, но все же. Знаешь, мы сделаем вот так. К тебе же приходят девчонки на телеграф? Повесим там мою фотографию и какой-нибудь текст. Ну типа, что без вредных привычек и чрезмерных запросов. Как?
– Легко, – расплылся в улыбке Мещерский. – Ты знаешь, вот без балды, я тебе за Машку по гроб жизни должен.
– Евгений Константинович? – Хозяйка кафе принесла трубку. – Вас к телефону.
В трубке послышался голос Маргариты:
– Дорожкин? Выздоровел? Почему не на работе? Или у тебя бюллетень на руках имеется? Нет? Тогда прекращай празднование окончания подвигов и двигай ко мне. Я в больнице. Нет, со мной все в порядке. Хочу тебя кое с кем познакомить.
До больницы от кафешки был всего один квартал, но Дорожкин проскочил мимо нее и опомнился только на мосту в деревню. Остановился, посмотрел в мутную осеннюю воду, в которой ничего и никого уже разглядеть не мог, слез с велосипеда и пошел к больнице пешком.
С Машкой отгорело и рассыпалось еще с год назад, Дорожкин и сам теперь не мог объяснить, отчего так вышло, но уж не сомневался в этом. Но что-то внутри у него еще оставалось. Не разочарование, и не обида, и не нежность, то на недостаток, то на избыток которой жаловалась Машка в последний месяц их совместного житья-бытья, а, наверное, что-то такое, что появляется, когда заканчивается и нежность, и любовь, если она, конечно, вообще была. Мать Дорожкина говорила, что у всякого в душе место для любви есть, и пустеть оно не должно, оттого и любится на безрыбье часто тот, кто под руку попадется. И еще как любится. А как не любится никто, все равно
– Дорожкин, – послышался от входа в больницу резкий окрик Маргариты, – ты что, в объезд через Яблоневый мост поехал? Или тебе мотор на велосипед поставить?
Уже в больнице, когда по почти пустому гулкому коридору они миновали регистратуру, в которой дремала какая-то квашнеобразная дама в белом халате, Маргарита протянула ему папку:
– Не оставляй дома. Если припозднился, утром все одно на работу тащи. Фима мне передал ее. Она не должна попадать в чужие руки. Пальчики еще не зудели?
– Да нет вроде. – Дорожкин старался не смотреть на Маргариту, так, не глядя, и папку из ее рук принял. – А Фим Фимыч, значит, не чужой?
– Не чужой, – отрезала Маргарита. – Несколько лет назад был инспектором. На твоем месте, кстати. Так что он твою папку не откроет. Зачем ему на свою голову заботы кликать? Кто открыл, того и забота.
– Когда я к Шепелевой ходил, ее Кашин открывал, – напомнил Дорожкин.
– Кашин вообще пустое место, – фыркнула Маргарита, и Дорожкин в секунду поверил ей, Кашин и вправду пустое место. Узнать бы еще почему? Или пустота в глазах отражала действительное положение дел?
– А кто последним до меня был? – спросил он, глянув на Маргариту искоса, и замер. Она смотрела на него и в самом деле искала его взгляда.
– Зачем тебе? – холодно спросила начальница, продолжая сверлить его глазами.
– Кто знает? – Дорожкин выпрямился и, чувствуя, как грудь вновь начинает жечь колючее и больное, посмотрел на Маргариту в упор. – Может, захочет опытом со мной поделиться?
– Не переживешь ты такой опыт, – почти прошипела, прошелестела, пропела Маргарита и заполнила вдруг собой все. И белый стерильный коридор, и всю больницу, и весь Кузьминск, и всю землю от Полярной звезды и до горизонта, до самых дальних закоулков и улочек, до чащ и пустынь, степей и морей. Заполнила, наклонилась и посмотрела огромными глазищами на маленького, крохотного человечка Дорожкина Евгения двадцати восьми лет, как посмотрел бы оживший сфинкс на сантиметровую пластиковую поделку самого себя. И огромные, жадные губы, которые могли бы высосать из Дорожкина жизнь одним только дыханием, приблизившись, отчетливо различимым беззвучием обожгли младшего инспектора. – Побереги себя, парень. Не то обидно, что в огне мотылек сгорит, а то, что сгорит, до огня не долетев.
– Я, Маргарита Евстратовна, – пролепетал пересохшими губами Дорожкин, вновь оказавшись в больничном коридоре, – мог бы, конечно, обойтись без знакомства с моим предшественником, но не спросить еще кое о чем не могу. Вы на самом деле просто одиноки или разведены? А то, может, с вашим темпераментом… Он жив хоть, муж ваш бывший, или тоже… как мотылек?
Секунду еще Маргарита сверлила Дорожкина взглядом, наверное находя забавным наблюдать, как смешивается в маленьком человеке едва переносимое влечение, которое словно зыбкая плотина на бурной речке, и ужас перед все той же бурностью. Потом рассмеялась и пошла по коридору, бросив через плечо: