Валентайн
Шрифт:
— Все так страшно? — спросила она.
— И да, и нет, — отозвался Пи-Джей. — Битва в наших сердцах и война между силами космоса — это одно и то же. Сейчас наступает решающий момент. И нас привели к нему силы, которые нам неподвластны. Ты уже поняла, что тебе предстоит убить деда, правда? Никто, кроме тебя, не сможет его освободить. Для того чтобы выправить его путь, нужна любовь. Но тебе будет трудно его любить, когда ты его увидишь. Тебе надо вспомнить те добрые чувства, что ты питала к нему тогда — в детстве.
— А ты, Пи-Джей? — спросила она. — Когда все закончится, ты тоже освободишься?
— Да...
— Покажи мне еще...
И Пи-Джей показал ей звезды, и серое марево, что разделяет галактики, и страну далеко на западе, где великий бизон еще жив, и девять кругов Дантова ада; он рассказал, что все эти миры пересекутся в зеркальном мире, за которым стоит нарожденная тень, темное "я" Тимми Валентайна.
А потом они поцеловались, и Хит почувствовала, как зыбкое тело Пи-Джея вновь обретает плотность. Как исчезают его — ее — груди, и из дымки текучей женственности возникает напрягшийся пенис. И когда Хит открыла глаза, они снова сидели в хижине, наполненной жарким паром, и творимая ими магия была магией земли и небес, дождя и молний.
• ангел •
Мальчик в зеркале протянул руку и вручил Эйнджелу нож. Кинжал. Эйнджел взвесил его на руке. Судя по виду — старый. На лезвии — корка засохшей крови. Рукоять изукрашена изумрудами, аметистами и рубинами. Этим кинжалом уже убивали. Раньше.
Мальчик в зеркале не отпускал руку Эйнджела. Ему было приятно касаться этого живого тепла.
Тимми сказал:
— Эйнджел. Чего ты хочешь больше всего на свете?
— Наверное, чтобы мне никогда больше не было больно.
— А как ты думаешь, чего мне хочется больше всего на свете?
— Наверное, — сказал Эйнджел, — чтобы тебе стало больно опять.
— И это может случиться, — сказал Тимми. — Битва уже началась. Буря уже сотрясает мир, хотя мир об этом еще не знает. И эпицентр бури — эта съемочная площадка, где искусство и жизнь подражают друг другу в таком сложном взаимодействии, что ткань вселенной рвется и распускается на отдельные нити. Да! А когда мироздание будет разорвано на куски и собрано снова, в нем останутся щели и дыры, через которые мы с тобой и проскользнем. Но за все в мире надо платить. Кровью. И ты это знаешь, правда? Ты знаешь, кого тебе надо будет убить.
— Чтобы боль прекратилась. Да. Наверное, знаю, — ответил Эйнджел.
Тимми наконец отпустил его руку. К руке прилип холод. Рукоятка кинжала тоже была холодной как лед. Но буквально за считанные секунды... как будто вобрав в себя ярость, клокочущую у него внутри... рукоятка нагрелась. Эйнджел едва не выронил кинжал — таким он стал горячим. Руку жгло. Эйнджелу показалось, что он чувствует запах опаленной плоти. Он все-таки уронил кинжал, который со звоном упал на кафель. И только тогда Эйнджел вспомнил, где он — у себя в ванной. Зашел пописать.
«Не надо мне никакого кинжала, — подумал он со злостью. — Не надо мне никакого мистического дерьма. Мне сейчас хочется лишь одного: доснять эпизод и завалиться спать. И чтобы, когда я засну, мне не снились кошмары...»
Он сделал то, зачем пришел, и застегнул молнию.
Не буду его подбирать, этот нож, решил он.
Пусть это сделает кто-то другой. А я не хочу.
— У тебя очень красивый голос, — сказал Тимми Валентайн из зеркала. — Он заслуживает того, чтобы его отголоски звучали для будущих поколений.
Эйнджел решительно шагнул к двери, но потом все-таки обернулся. Существо в зеркале никуда не делось. Вот оно — за зеркальной гранью, вдруг окрасившейся темно-красным. Он посмотрел на него в упор. Смотрел долго и пристально. И думал о вечности. Об Эрроле в холодной земле. Господи, как он его ненавидит, Эррола. Если бы брат был жив, мать бы не стала его заставлять делать такие кошмарные вещи. Все у них было бы хорошо. Черт. У меня никогда не будет нормальной жизни. Единственный выход — убить себя... или то существо, которое пожирает меня с того дня, когда мы закопали Эррола в землю...
И Эйнджел Тодд поднял с пола кинжал.
Сердце бешено билось в груди.
• огонь •
— Торрес, давай быстрее, — сказал Остердей. — Уже все готово. Сейчас снимаем. — Он колотил в дверь трейлера, где каскадер одевался для съемок сцены с огнем.
Ассистент режиссера и все остальные ребята из съемочной группы отошли на безопасное расстояние. Все были в защитных костюмах из несгораемой ткани — на случай, если что-то пойдет не так. Вид у них был тревожный. Жар от огня обжигал легкие. Дышать было нечем. Хотелось укрыться в лесу, который манил свежестью и прохладой.
Остердей постучал еще раз. Потом решил войти.
— Блядь, где ты там? Только тебя и ждем. Каскадер обернулся к нему.
Остердей замер на месте. Что-то с Торресом было не так. Какой-то он стал другой. Да это, похоже, вообще не Торрес... не худощавый мужчина, который лишь кажется полным из-за слоев асбеста. Кажется, это был сам актер. Джейсон Сирота. Актеры — они такие. Иногда они просто невыносимы. Все зациклены на себе. Это у них как болезнь. Вот и этот... приперся в самый ответственный момент. Наверняка лез с расспросами и указаниями — отвлекал каскадера, когда того ждет работа.
Впрочем, ругаться со звездами — это последнее дело, поэтому Остердей просто сказал:
— Здравствуйте, мистер Сирота. Я вижу, вы уже здесь. Пришли познакомиться с дублером?
Сирота (все знали, что он заранее вживается в роль по методу Станиславского и иногда явно перегибает палку, но Остердей мог бы поклясться, что он — вылитый Дамиан Питерс, этот придурочный телепроповедник) сказал:
— Все поменялось. Я буду работать на эпизоде сам. Кто это — Питерс или Сирота? Остердею вдруг стало не по себе. Он сам никогда не смотрел эти религиозные шоу, но его мама не пропускала ни одной передачи и вечно портила им семейные праздники — День Благодарения, скажем, или Рождество, — усаживалась перед теликом и отключалась на «Час небесной любви», глядя в экран совершенно остекленевшим взглядом.