Валентин Серов
Шрифт:
Я заслужил сказать это громко и определенно, так как с последним дуновением летнего ветра я закончил свои долгие объезды вдоль и поперек России. И именно после этих жадных странствий особенно убедился в том, что наступила пора итогов. Это я наблюдал не только в блестящих образах предков, так явно далеких от нас, но главным образом в доживающих свой век потомках. Конец быта здесь налицо. Глухие заколоченные майораты, страшные своим умершим великолепием дворцы, обитаемые людьми милыми, но не выносящими тяжести прежних парадов. Здесь доживают не люди, а доживает быт. И для меня теперь очевидно, что мы живем в страшную пору перелома, мы осуждены умереть, чтобы дать воскреснуть новой культуре, которая возьмет от нас то, что останется от нашей усталой мудрости. Могу смело и убежденно
Серов покидал «Метрополь» под впечатлением этой многозначительной речи, в которой так явственно и убедительно звучали пророческие мотивы. Дягилев этой речью произвел впечатление и на Брюсова, опубликовавшего ее в журнале «Весы».
В начале лета Серов провел несколько дней на даче Коровина близ станции Итларь в Ярославской губернии. Компанию им составил Федор Шаляпин. Друзья рыбачили, подшучивали друг над другом. Шаляпин пел русские народные песни.
Вероятно, Федор Иванович рассказал приятелям о своей недавней гастрольной поездке на юг, в Харьков, и триумфальном выступлении там в Народном доме, перед большой рабочей аудиторией. Накануне концерта его вызвал к себе местный цензор и с пристрастием расспрашивал о репертуаре. Артист невозмутимо назвал из песен лишь классику: «Ночной смотр» Глинки, «Старый капрал» и «Мельник» Даргомыжского и т. п. Но на концерте поддался настроению и ожиданиям слушателей и с подъемом исполнил издевательскую по отношению к власть предержащим «Песню о блохе» Мусоргского, «Марсельезу» и вместе с дружно подпевавшим залом – артельную «Дубинушку».
Смелость Федора импонировала Серову. Да и время было такое, когда не пристало честному человеку стоять в стороне от «злобы дня»…
Этот совместный отдых на реке нашел красочное отображение в рассказах и воспоминаниях Коровина и Шаляпина.
«Веселые были наши рыболовные экспедиции, – вспоминал Шаляпин. – Соберемся, бывало, с Серовым и Коровиным на рыбную ловлю. Целый день блаженствуем на реке. Устанем до сладостного изнеможения. Возвращаемся домой, в какую-нибудь крестьянскую избу… располагаемся на отдых. Серов поставил холст и весело, темпераментно, с забавной улыбкой на губах быстро заносит на полотно сценку, полную юмора и правды. Коровин лежит на нелепой кровати, устроенной так, что ее ребра обязательно должны вонзиться в позвоночник спящего на ней великомученика, у кровати – огарок свечи, воткнутой в бутылку, в ногах Коровина, прислонившись к стене, в великолепном декольте, при портках, – бродяга в лучшем смысле этого слова, Василий Князев. Он слушает, иногда возражая. Это Коровин рассуждает о том, какая рыба хитрее и какая дурачливее… Серов слушает, посмеивается и эту рыбную диссертацию увековечивает…»
Упомянутую Шаляпиным картину, запечатлевшую отдых бывалых рыбаков, Серов назвал «Рассуждение о рыбе и прочем» и посвятил ее Федору Шаляпину. Покидая в 20-х годах Россию, Федор Иванович взял эту картину с собой во Францию, и, должно быть, она не раз воскрешала в нем счастливые дни, которые даровали ему русская природа и компания веселых друзей.
А на финском взморье тем летом дни стояли жаркие, вода в заливе прогрелась, и дети Серовых, отдыхавшие с родителями на даче в Ино, с утра плескались в море. Иногда купали и недавно приобретенных для нужд хозяйства лошадей.
Их дача стояла на отшибе, и это позволяло мальчикам, не стесняя себя одеждой, принимать морские ванны обнаженными. Как-то Серов загляделся на стройную фигуру Саши, зашедшего в воду вместе с молодым жеребцом. Поодаль купались и другие мальчики. Солнце серебрило залив, сверкало на мокром теле юноши и смирно стоявшем рядом с ним жеребце. Эта невзначай увиденная утренняя сценка послужила темой для очень светлой по настроению картины.
Сюда, в Ино, как и в соседние финские селения, облюбованные для отдыха петербургскими и московскими художниками и литераторами, всё, происходившее в этом году в России, доносилось в интерпретации отечественной и зарубежной
Те январские события очень напугали Александра Бенуа, и вскоре после них Александр Николаевич поторопился покинуть Россию и вновь поселиться с семьей во Франции. «Эх ты, эмигрант, – отреагировал на известие о его предстоящем отъезде Серов. – Не хочешь с нами кашу есть. Пожалуй, не без удовольствия будешь за утренним кофе пробегать известия из России. Издали оно совсем великолепно».
В это время Серов, вероятно, уже обдумывал, как средствами живописи и графики выразить свое негодование по поводу антинародных действий власть предержащих. И потому ему оказалась понятной и близкой идея организации сатирического журнала. Организационное собрание состоялось в Куоккале, на даче, которую снимал Горький. Одним из «заводил» этого дела был приехавший из Мюнхена художник Зиновий Гржебин, знакомый Грабаря. Помимо Грабаря в собрании на даче Горького присутствовали и двое финских художников, Галлен и Ернефельд. Из писателей был Леонид Андреев. Упоминая об этом собрании в Куоккале, И. Э. Грабарь писал в воспоминаниях «Моя жизнь», что «деятельное участие во всех вопросах принимал Серов».
Сам же Серов скупо коснулся этого события в письме, отправленном И. С. Остроухову из Ино в июле: «Затевается журнал юмористический, собирались тут – но ведь цензура все равно всё похерит».
Определение журнала как «юмористический», вероятно, использовано Серовым из тех же цензурных соображений.
Вскоре после приезда Серова из Финляндии в Москве появилась и его мать. Она еще больше поседела, но была, как и прежде, неугомонной. Сыну Валентина Семеновна объяснила, что полицейские чины окончательно уверились в ее неблагонадежности и предложили ей покинуть Судосево.
– Был повод? – поинтересовался Серов.
– Повод они всегда найдут, – с иронией ответила мать. – Когда преследовали Римского-Корсакова, я организовала письмо от местных крестьян в его поддержку. Может, это. А может, и что другое. Меня же спрашивали в деревне, что происходит в стране. Я объясняла, что началась революция и она направлена к тому, чтобы крестьянам и рабочим жилось лучше. Вероятно, кто-то донес приставу, а ему только того и надо: давно питал ко мне самые «добрые» чувства. Потребовал быстренько собрать вещички и – тю-тю! – куда-нибудь подальше.
С началом стачек Валентина Семеновна тут же определила, чем ей заняться. Имея опыт помощи голодающим Поволжья, она с прежней энергией взялась за организацию бесплатных столовых для бастующих и тормошила сына просьбами обеспечить через друзей и знакомых денежные пожертвования. По мере сил помогали Коровин, Остроухов и особенно Шаляпин.
Серов писал на квартире Шаляпина портрет друга – углем, во весь рост. Он изобразил Федора Ивановича во фраке, развернувшегося лицом к зрителю, – таким, каким его видели на концертных выступлениях. В это время слава Шаляпина достигла, казалось, апогея. Поклонники осаждали его и дома, и на улице, и Федор воодушевился мыслью, что теперь поет не только для избранного «света», – он стал кумиром народных масс.
Почти сразу после окончания портрета Шаляпина представилась возможность написать приехавшего в Москву и поселившегося на Воздвиженке, недалеко от дома, где жили Серовы, Максима Горького. Эти работы, как и исполненный в начале года портрет Ермоловой, служили для Серова источником душевных сил. Если раньше в чем-то он и заблуждался, то теперь для него было очевидно: отнюдь не особы из царской семьи, а скорее люди искусства, такие как Ермолова, Шаляпин, Горький, в ком аккумулируются таланты и нравственный опыт народа, олицетворяют собой лучшее, что есть в России.