«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:
Обращение к чужой речи — беззаконно, оно — измена родной, так как, по Мандельштаму, в русской речи «спит она сама и только она сама», и тот, «кто поманит родную поэзию звуком и образом чужой речи», будет «соблазнителем» («Вульгата», II, 300). С одной стороны, такое обращение к чужому выказывает гордыню — расслышать, познать чужое «ты не сумеешь», тебе не хватит сил. С другой — пусть и «мучительно», но «чужого клекота полет» дается,удается через «не могу». Искусившего чужую речь ожидает расплата, казнь. Недаром в конце этого стихотворения появляется
Уход из родного языка в чужой сравнивается с губительным и одновременно спасительным полетом моли на «огонек полночный»: из тьмы на свет, на огонь, который погубит ее. Полет моли на огонек — инстинктивный, спонтанный, неизбежный. Фонетически, благодаря немецкому языку (моль — Motte), образ молиметонимически сближается с образом мотылька, летящего на огонь. Сам образ гафизовского происхождения. Персидский поэт Гафиз был одним из героев армянского цикла — мандельштамовского «Дивана». Образ спасительно-губительного света, на который летит мотылек, уже в своем гафизовском праисточнике содержал тему неотвратимости самопожертвования и обновления, которую Мандельштам как раз и разрабатывает в стихотворениях 1930-х годов. Гибель мотылька в огне стала благодаря Гете наиболее известным мотивом гафизовских газелей. Стихотворение Гете «Блаженное томление» («Selige Sehnsucht») многократно переводилось на русский язык. Многозначная символика стихотворения была взята на вооружение символистами:
Sagt es niemand, nur den Weisen, Weil die Menge gleich verh"ohnet, Das Lebend’ge will ich preisen Das nach Flammentod sich sehnet.Сама немецкая тема HP подсказывает Мандельштаму, через Гете, гафизовский образ. При этом поэт не просто переносит инокультурный образ на русскую поэтическую почву, а опирается на его обработку, уже существующую в русской поэзии. Среди наиболее известных импровизаций — «Мотылек и цветы» Жуковского (1980: I, 123–124) [286] . Один из современных подтекстов образа «моли — мотылька» — стихотворения Брюсова из сборника «Третья стража»: «Я — мотылек ночной…» (1973: I, 180–181) и «О да! Я темный мотылек» (там же: 187) [287] . У Мандельштама образ имеет не только подтекстуальную (Гете, Гафиз, Брюсов), но и контекстуальную почву. Отдаленно, метонимически «огонек полночный» связан со стихотворением, написанным за три месяца до HP, — «Увы, растаяла свеча…», перекликающимся с образом «веймарских свеч»из черновика HP. Образом свечи заканчивалось и первое «немецкое» стихотворение поэта — «Лютеранин»: «И в полдень матовый горим, как свечи». Таким образом, уже во втором стихе заданная в первом стихе тема спасительной гибели получает литературное обрамление, косвенно связанное с немецкой поэзией. Сгущая немецкие подтексты и их русские переложения и вариации, Мандельштам на интертекстуальном уровне реализует идею-метафору немецко-русской поэтической дружбы, центральную для HP.
286
На более отдаленном подтекстуальном фоне проступают образные контуры тютчевского стихотворения «Тени сизые смесились…», непосредственно связанного с гетевско-гафизовским мотыльком: «Мотылька полет незримый / Слышен в воздухе ночном… / Час тоски невыразимой!.. / Всё во мне, и я во всём!.. / Сумрак тихий, сумрак сонный, / Лейся в глубь моей души, / Тихий, томный, благовонный, / Все залей и утиши, — / Чувства мглой самозабвенья / Переполни через край!.. / Дай вкусить уничтоженья, / С миром дремлющим смешай!» (Тютчев 2002:1, 159). Не случайно и в тютчевском, и в мандельштамовском стихотворении появление в момент утешительно-губительного откровения и самопознания ночного гетевского мотылька из уже упомянутого стихотворения «Блаженное томление». Напомним также, что в 1932 году выходит первый полный перевод «Дивана», сделанный С. Шервинским и М. Кузминым (Гете 1932).
287
Версия представлена М. Л. Гаспаровым в устном сообщении (осень 2004 года). О гетеанстве (фаустовских мотивах) самого Брюсова см. Flickinger (1983).
«Противоречивость» находит свое выражение не только на идейно-образном, но и на синтаксическом уровне текста. Мандельштам себе противоречит логико-синтаксически. Деепричастный оборот «себя губя» с трудом сочетается со сравнением «как моль летит на огонек полночный». Логико-синтаксическая нестыковка продолжается в четвертом стихе — «За все, чем я обязан ей бессрочно»: нельзя уйти зачто-то, можно уйти из-зачего-то; нестыковка происходит и на собственно семантическом уровне: уйти можно из-за несогласия, неприятия и т. д., но никак не из благодарности. По нашему мнению, Мандельштам идет на все это сознательно: логико-синтаксическая разобщенность высказывания призвана подчеркнуть трагизм ситуации лирического героя и противоречивость, артикулированную в первом стихе.
Черновой вариант HP проливает свет на генезис этих стихов: «Мне хочется воздать немецкой речи / За всё, чем я обязан ей бессрочно» (1995: 485). Все становится на свои места: не уйти,а воздать(благодарность), причем не русской речи, а немецкой. В определенном смысле «воздать немецкой речи» и значит «уйти из нашей речи». Но тогда меняется и адресат «бессрочной» благодарности: в черновиках им была немецкая поэзия, в беловом варианте — русская [288] .
288
По смелой и важной, но труднодоказуемой догадке П. Нерлера (1995: 188–190), под уходом в чужую речь подразумевается намерение Мандельштама заняться переводами из Гете. Напомним, что Мандельштам раскритиковал намеченное издание Гете. Бегство из родной речи в чужую оказывается тем самым не простой метафорической абстракцией и приобретает твердое биографическое основание. Будем надеяться, что со временем появятся свидетельства современников (архив М. Шагинян), которые подтвердят или не подтвердят предположение П. Нерлера.
Во второй строфе Мандельштам поясняет, за что он благодарен немецкому языку и литературе и зачем уходит из русской речи. Многозначно мандельштамовское «мы». На прономинальном уровне оно перекликается со словами отброшенного клейстовского эпиграфа: там такое же всеобъемлющее и одновременно частное, цеховое «мы» — «мы» всех читателей, всех друзей, всех поэтов, всех людей. Мандельштам ощущает себя заведомо включенным в «мы» Клейста. «Мы» Мандельштама, сменившее и расширившее самопротиворечащее «я» первой строфы, относится ко всем людям вообще и к конкретному поэтическому дружеству в частности. Мандельштам — губящий себя и противоречащий себе — не один, у него есть друзья и собратья.
«Похвала без лести» — похвала поэта поэтам — неотъемлемая часть той «бессрочной» благодарности, которую поэт призван выговорить, произнести, дать себе отчет, за что и кому он обязан своим поэтическим даром. Стихотворение написано в 1932 году — во времена «льстивого» воспевания власти, от которого своим уточнением («без лести») отгораживается Мандельштам. Его похвала не имеет целью угодить или усладить. Так, на вечере в редакции «Литературной газеты» Мандельштам назвал, по воспоминаниям Харджиева, поэтический «молодняк» «„чикагскими“ поэтами (американская рекламная „поэзия“)», то есть косвенно — воспевателями, поэтами, пишущими на заказ (цит. по: Тоддес / Чудакова / Чудаков 1987: 532). «Политизированное» прочтение HP легитимируется читательским восприятием современников. Так, Б. Эйхенбаум, выдвинув после HP тезис о «сверхсоциальности» последних стихов Мандельштама (то есть 1931–1932 годов), говорит о том, что «для поэзии высокого стиля», носителем которой является Мандельштам, «актуальное должно найти незлободневные выражения» (Эйхенбаум 1987: 448, прим. 4). Здесь же он говорит о «необходимости иносказания» (там же: прим. 1): иносказание в данном случае не конспиративная мера, а специфика жанра, специфика поэтики позднего Мандельштама. В той же самой речи о поэзии Мандельштама (1933) Эйхенбаум отметил, что «личная поэзия (лирика) стала почти запретной» (1987: 447, прим. 5). Мандельштам включает свое историко-литературное воспоминание в эту запретную «личную лирику». Немецкая образность становится у Мандельштама своего рода тематической внутренней эмиграцией и оппозицией. «Литературность» мандельштамовского воспоминания — минус-прием, но в отдельных местах гражданская полемика прорывается наружу.
Во внутритекстовом пространстве HP дружба «без фарисейства» не только дублирует и развивает «похвалу без лести», но и переносит, перемещает семантическое поле лицемерия на новый смысловой уровень: мандельштамовскому призыву сообщается при этом статус религиозного духовного искания-вопрошания. Поэтическая правда, которой лихорадочно доискивается Мандельштам, напрямую связывается с правдой высшей.
Противопоставление чести и фарисейства встречается в письмах вокруг горнфельдовского дела: «книжниками-фарисеями» Мандельштам называет сторонников бездушного буквализма (IV, 102), противопоставляя им (с оглядкой на свой переводческий и редакторский опыт) культуртрегерский творческо-адаптивный подход к переводу (Кацис 2002: 511). Продолжая мысль Л. Кациса (2002: 512), можно сказать, что литературную злость и личную обиду, накопившуюся по ходу горнфельдовских разбирательств, Мандельштам вылил в ядовитую «Четвертую прозу», а поиск и призывы к защите чести и писательской дружбы выразил в HP.
Мандельштам точно разграничивает похвалу и лесть. Лести и лицемерному косноязычию противопоставляется человеческая дружба (здесь Мандельштам мог иметь в виду обновившую его дружбу с Б. С. Кузиным) и дружба поэтическая — «в упор», дружба «с последней прямотой». Образ продолжает двусмысленно-оксюморонные фигуры первой строфы. Устойчивое выражение «стрелять в упор» придает мандельштамовскому высказыванию дополнительный драматизм: «в упор» в русском языке бывает выстрел, выстрел без промаха, наповал, выстрел врага, но не друга. С одной стороны, фразеологемой «в упор» продолжает развиваться тема собственной гибели: герою неминуемо грозит насильственная смерть, на которую он сам решается («себя губя»), С другой стороны, Мандельштам выворачивает выражение «стрелять в упор» наизнанку: роковой выстрел призван спасти его. Мотив пробуждения через смерть перекликается с мотивом летящей на огонек моли, а сама оксюморонность — с заявленным в первом стихе противоречием самому себе.
Выражение «в упор» встречается и в словосочетаниях «говорить в упор», «спрашивать в упор». Важным здесь вновь оказывается эпистолярный контекст травли двухлетней давности — черновик письма советским писателям (Кацис 2002: 511): «Я спрашиваю в упор:за кого вы меня принимали?» (IV, 125). Там Мандельштам «спрашивал в упор» своих гонителей, в HP, «себе противореча», — друзей. Выстрел-вопрошание «в упор» вызывает и фонетические ассоциации «упора» с «опорой». В письме к Н. Я. Мандельштам периода травли «опора» и «друзья» — противопоставлялись «всякой лжи и нечисти»: «Напиши мне только, как быть, помоги взять твердую линию, помоги уйти от всякой лжи и нечисти. Мне люди нужны, товарищи, как в Моск<овском> Комс<омольце>. Мы еще найдем друзей, найдем опору» (IV, 136). Через два месяца после этого письма «опора» и друг «в упор» были найдены в лице Б. С. Кузина, которому и посвящено HP.