«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:
3.2.5. «Бог Нахтигаль»
В следующей строфе Мандельштам, уже погрузивший читателя в мир немецкой поэзии, возвращается к теме ухода в «чужую речь», заявленной в первой строфе: «Чужая речь мне будет оболочкой…» Чужая речь — не только речь иностранная, в данном случае немецкая, но и речь других поэтов, чужая поэтическая речь, из которой Мандельштам конструирует собственную. Характерно в связи с этим высказывание Эйхенбаума на одном из поэтических вечеров Мандельштама в 1933 году, на котором читалось HP. В конспекте своего выступления Эйхенбаум, явно реминисцируя HP, говорит о «филологизме» Мандельштама, о его «любви к чужой речи», о «необходимости иносказания, „чужой речи“» (1987: 448, прим. 1).
Чужая
310
Ср. паронимические потенции роковой — роговоймантии в «Ламарке».
В следующих стихах Мандельштам, подобно спуску по «подвижной лестнице Ламарка», расшифровывает свою генеалогию: «И много прежде чем я смел родиться…» «Сметь родиться» — так сказать по-русски нельзя. «Сметь» — «посметь» предполагает волевое решение, «рождение» же — действие неподконтрольное, по ту сторону волевого усилия. На фразеологическом уровне Мандельштам продолжает игру с семантическими аномалиями, начатыми в первой строфе. «Смел» как смоги посмел— отсюда и русское слово «смелость», а смелость — часть искомого Мандельштамом бесстрашия.
До своего рождения лирический герой HP «буквой был, был виноградной строчкой…». Это второе упоминание «буквы» в стихотворении; первое произошло в контексте предгетевского Франкфурта. Мандельштам метафорически переносит свое обращающееся и обращенное к немецкой поэзии «я» в искомую ситуацию. Таким образом, в воспоминании Мандельштама одной из букв, гарцевавших в нетерпеливом ожидании грядущего поэтического переворота, был он сам.
Виноградная строчка образно связана с кружкой мозельвейна из шестой строфы и соком винограда из клейстовского эпиграфа. «Я» Мандельштама метонимически проникает и присутствует и в той кружке мозельвейна, и в соке винограда, в которых метафорически воплощена и легкая смерть, и «жизнегорячащая» стихия поэзии. Виноградная строчка может быть понята и как образная перифраза готического шрифта (Гаспаров 2001а: 656). По схожему принципу Мандельштам описывал впечатления от нотного письма немецких композиторов в «Египетской марке». Реинкарнационная цепочка поэтической преемственности выстраивается по нарастающей: буква, строчка, книга («Я книгой был, которая вам снится…»).
«Вам» — немецким поэтам, которым снится вещий сон. Стих придает всему лирическому повествованию профетическую интонацию. Обращение к немецкой речи открывается, с одной стороны, как обращение к прошлому поэзии, с другой — как гадание на этом прошлом о будущем: вехи мандельштамовской поэзии и личной судьбы поэта определили его немецкие собратья по перу.
В ходе работы над стихотворением Мандельштамом была отброшена следующая строфа:
Воспоминаний сумрак шоколадный. Плющом войны завешан старый Рейн. И я стою в беседке виноградной Так высоко, весь будущим прореян.Шоколадный сумрак воспоминаний — развитие образа плюща в «дубраве шоколадной» из сонета «Христиан Клейст». Дубрава — у Мандельштама «немецкая» культурная реалия (шумящие дубы в «Декабристе»), шоколадный — по всей видимости—, коричневый (коричневый мир старинной песни в «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…»). «Плющом войны завешан старый Рейн» отсылает ко всем «рейнским» подтекстам и контекстам («Декабрист» и др.).
В черновике обыгрывалась богатая, почти омонимическая рифма Рейн-прореян.Конечно, первое значение «прореян» — пронзен, но образно-звуковой двигатель этого «прореяния» — историко-мифологический и поэтический Рейн. Слову «прореян» сообщается значение «пронзенный, наполненный Рейном». Может быть, здесь и игра с омонимией Rhein (Рейн) — rein (чистый), знакомой по «Когда на площадях и в тишине келейной…»: общение с немецкой речью, с немецкой культурой, одним из символов которой является Рейн, должно не только предопределить будущее поэта, но и очистить его. Здесь вспоминается катарсическая функция «холодного и чистого рейнвейна» («Когда на площадях и в тишине келейной…»).
Не исключен и отсыл к началу рейнской романтики — легендарному путешествию по Рейну Брентано — создателя столь важного для Мандельштама образа Лорелеи. Более реальный русский подтекст — стихотворение «Беседка муз» Батюшкова, актуализированное в сознании Мандельштама в процессе работы над стихотворением «Батюшков», написанным за два месяца до HP [311] . Батюшковский герой обращается к музам с такой же просьбой, что и герой в HP:
Он молит муз: душе, усталой от сует, Отдать любовь утраченну к искусствам, Веселость ясную первоначальных лет И свежесть — вянущим бесперестанно чувствам.311
Уже К. Тарановский указал на контекстуальное родство стихов HP и «Батюшков» (2000: 14). Исследователь убедительно показал, что в стихотворении о Батюшкове Мандельштам повторяет свою идею о переливании «вечных» «блуждающих» снов поэзии из стихотворения «Я не слыхал рассказов Оссиана…».
Плющом и розами увита у Пушкина могила Анакреона в стихотворении «Гроб Анакреона», написанном в том же году, что и «Тень Фонвизина», в период анакреонтического ученичества Пушкина у Батюшкова. Роза, вино-виноград, соловей, беседка — ключевые образы анакреонтики, которые в памяти Мандельштама освежил Клейст (Simonek 1994а: 69–71).
В «Христиане Клейсте» тема Рейнского похода как временного ориентира и при этом некой границы времен звучала еще однозначнее: «Пока еще не увидала Рейна/ Косматая казацкая папаха» (III, 69). С одной стороны, здесь возможна отсылка к карамзинскому описанию смерти Клейста (Simonek 1994а: 66–67): «Кто не подивится тому, что он (Клейст. — Г.К.) в сию минуту смеялся от всего сердца над странною физиогномиею и ухватками одного казака, который снимал с него платье?» (Карамзин 1984: 39). Но «казацкая папаха» — не просто очередной намек на карамзинский подтекст, она дана в исторической перспективе: «далека от Рейна» — то есть от Рейнского похода: при переходе через Рейн в новогоднюю ночь 1813/14 года именно казацкие воинские части стояли под командованием Блюхера. Глубокое историческое знание Мандельштамом событий 1812–1815 годов не подлежит сомнению и прослеживается от стихотворения «Европа Цезарей! С тех пор, как в Бонапарта…» 1914 года до «Стихов о неизвестном солдате» 1937 года. В 1932 году отмечалось 120-летие Отечественной войны, освежившее в памяти Мандельштама празднование столетия в 1912-м. Мандельштам интертекстуально создает русско-немецкий военный метасюжет: события Семилетней войны, в которой Россия и Пруссия были врагами, синтезируются здесь с событиями антинаполеоновских войн, в которых Россия и Германия были союзниками. Такой синтез работает на дальнейшую оксюморонизацию высказывания. На интертекстуальном уровне поэт реализует заявленное в первой строфе «себе-противоречие», проявления которого прослеживаются на многих уровнях текста [312] .
312
См. выше синтаксические нестыковки, фразеологические смещения и т. п.
В следующей строфе автобиографические намеки на актуальное положение Мандельштама усиливаются: стих («Когда я спал без облика и склада…») иносказательно описывает поэтическое молчание поэта во второй половине 1920-х годов. «Спячка без склада» лексико-семантически противопоставляется той складности,с которой в «Христиане Клейсте» «сошел» в бой и умер немецкий поэт-офицер.
В одной из редакций было: «Так я стою и нет со мною сладу…»; стих представляет собой перифразу лютеровского «Здесь я стою — я не могу иначе» (Аверинцев 2001а: 388). Если лютеровская клятва-кредо была негативно (или, по крайней мере, амбивалентно) коннотирована в четверостишии «Здесь я стою — я не могу иначе…» и позиция Лютера в Вормсе оценивалась с «римской» точки зрения — как упрямство и незрячесть, то в HP Мандельштам возвращается к словам Лютера как образцу искомой стойкости и чувства правоты [313] . Появление лютеровской цитаты связано как с общим немецким контекстом высказывания, так и образно-ассоциативно (через виноградные строчки готического алфавита) с мыслями Мандельштама, высказанными им в статье «Буря и натиск», в которой радость от чтения Пастернака сравнивалась с радостью немцев, открывших впервые лютеровскую готическую Библию.
313
Не случайно в своих «Воспоминаниях» вдова поэта, говоря о чувстве внутренней правоты, которое постоянно искал и отстаивал Мандельштам, определила кредо поэта формулой Лютера (в редакции стихотворения 1914 года) — «Здесь я стою — я не могу иначе», тем самым косвенно подчеркнув важность и легитимность лютеровского интертекста (Н. Мандельштам 1999: 207).