«Валгаллы белое вино…»
Шрифт:
«И нет со мною сладу» — косвенное обращение к современности, требующей от поэта отказа от своих принципов. Лютеровская бескомпромиссность, осужденная Мандельштамом в 1913 году, в 1932-м является примером той серьезности и чести, которые должны помочь поэту не пойти на сделку со своей человеческой и поэтической совестью.
От летаргической спячки 2-й половины 1920-х годов Мандельштам был разбужен «немецкой» дружбой с Б. Кузиным: «Я дружбой был, как выстрелом, разбужен». Трагический оксюморонный образ выстрела-дружбы, внедренный в самом начале в ткань стихотворения («дружба в упор»), переосмысляется в 30-м стихе. Клин клином вышибают — смертию попирается смерть [314] .
314
Появление в нашем анализе христианских формул мотивировано не только псалмодическим пафосом стихотворения («укрепи меня в вере моей»), но и такими лексико-семантическими деталями-мелочами, как дословное понимание имени героя стихотворения — Христиана Клейста, т. е. христианинаКлейста.
В связи с мотивом пробуждения выстрелом вспоминается также знаменитое ленинское выражение «Декабристы разбудили Герцена» из программной статьи «Памяти Герцена» (Ленин 1948: 14). Ведь именно в начале 1930-х у Мандельштама нарастает герценовская тема — «Жил Александр Герцевич…» и др. С 1932 года Мандельштам жил в Доме Герцена, поэтому ленинский подтекст не кажется нам фантастическим. Подтекст ленинского подтекста — «Былое и думы» самого Герцена: «„Письмо“ Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, — все равно надобно было проснуться» (Герцен 1956: IX, 139). По-видимому, герценовский подтекст метонимически зацепился у Мандельштама за чаадаевскую линию HP. Ср. также в герценовской статье «О развитии революционных идей в России»: «Публикация этого письма была одним из значительнейших событий. То был вызов, признак пробуждения; письмо разбило лед после 14 декабря» (Герцен 1956: VII, 221). Обращает на себя внимание образная и паронимическая перекличка с выстрельно-пробудительной топикой HP (выстрел — вызов).Ср. также другую цитату из той же самой статьи: «Пистолетный выстрел, убивший Пушкина, пробудил душу Лермонтова» (Герцен 1956: VII, 224).
Встреча, вымышленный диалог с немецкими поэтами и невымышленный — с Кузиным не исчерпывают список близких людей, дружба с которыми «разбудила» Мандельштама. Г. Г. Амелин и В. Я. Мордерер полагают в адресате мандельштамовской дружбы черты Гумилева (2000: 142). К сожалению, представители так называемого «интуитивного мандельштамоведения» не развернули далее свой тезис, хотя для этого были достаточные основания и зацепки. HP находится в тесной контекстуальной связи с «Ламарком», одним из наиболее отчетливых семантико-ритмических подтекстов которого является стихотворение «Память» Гумилева. Безусловны к тому же параллели между судьбой Христиана Клейста и Гумилева — оба путешествовали и воевали. За «поэтическим опытом» бесстрашия Мандельштам мог обратиться как к судьбе Гумилева, так и к его стихам «Душа и тело», которыми вместе с «Памятью» открывается посмертный сборник Гумилева «Огненный столп»:
Но я за все, что взяло и хочу, За все печали, радости и бредни, Как подобает мужу, заплачу Непоправимой гибелью последней.Стихи родственны не только тематически (тема гибели и мужества), но и синтаксически. Гумилевский герой платит «за все», мандельштамовский — уходит из своей речи (та же гибель) «за все,чем я обязан ей бессрочно…», то есть за те же поэтические «печали», «радости» и «бредни». В связи с гумилевской топикой радости достаточно вспомнить «веселье» на «пире отцов» («За гремучую доблесть грядущих веков»). Не исключена также и оглядка на рифмовку Гумилева (бредни — последний)в стихотворении Мандельштама «Я скажу тебе с последней…» (III, 45), разделяющем с HP пушкинскую тему пира во время чумы. Вышеупомянутые стихотворения — непосредственное контекстуальное окружение HP.
Вполне возможно, что гибель Гумилева являлась для Мандельштама и прообразом, и идеальной моделью собственной судьбы. В любом случае, гумилевский образ, наслаиваясь на клейстовский, а может быть, и на образы Шенье, Пушкина и Хлебникова, незримо присутствовал в подсознании поэта во время создания HP. Интертекстуально и прототипически лирический герой наделяется не только чертами Клейста, Шенье, Гумилева, но и погибшего на дуэли Пушкина. В связи с топосом защиты чести и дуэли вспоминается и судьба Лермонтова. В 1930-е годы поведенческая оглядка Мандельштама на Пушкина будет только усиливаться. Пожалуй, не менее важен для мандельштамовской топики самоубийственной дуэли и «выстрел» Маяковского 1930 года.
Если биографическим адресатом-источником дружбы является Кузин, а прототипно-подтекстуальным — русские и немецкие поэты, то поэтическим — бог Нахтигаль, к которому Мандельштам обращается в следующем стихе: «Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада». Бог-Нахтигаль, по мнению Ронена (1991: 17), восходит к стихотворению Гейне «Im Anfang war die Nachtigall…» («В начале был соловей…») (Heine 1912: II, 10), первый стих которого представляет собой парафразу начала Евангелия от Иоанна: «Im Anfang war das Wort» («В начале было слово») [315] . Парафразирование выигрывало еще больше при переводе на русский благодаря фонетической близости «слова» и «соловья» (Ронен: 1991, 17). Соловей Гейне, который «приносит себя в жертву за всех птиц» (Гаспаров 2001а: 656), пересекается с жертвенной темой HP. В цикл «Новых стихов» Гейне входит наряду с «Im Anfang war die Nachtigall…» и гафизообразное стихотворение «Der Schmetterling ist in die Rose verliebt…» (Heine 1912: II, 9) [316] .
315
Сам Гейне пародировал, по нашему предположению, не только или не столько Евангелие от Иоанна, сколько парафразы евангельской формулы в «Фаусте» Гете (стихи «Фауста» 1224–1237; Goethe 1887: XIV, 62–63).
316
Не исключено, что стихотворение Гейне в сознании Мандельштама освежил Тынянов. Так, его цитирует Тынянов в работе «Тютчев и Гейне» (1977: 391). При жизни Тынянова монография «Тютчев и Гейне» не была опубликована, но более чем вероятно, что Тынянов, который, как известно, сначала «обкатывал» свои идеи на компетентной аудитории, в 1920-е годы, то есть в период создания статьи и интенсивного общения между Мандельштамом и опоязовцами, внедрял цитату из Гейне в свои доклады по Тютчеву. Ср. также статус Тынянова как эксперта по Гейне, окончательно сложившийся к началу 1930-х годов.
Нахтигаль-соловей, возможно, имеет помимо гейневского источника и подтекст из стихотворений Клейста «Сельская жизнь» («Landleben») и «Хвала божеству» («Lobgesang der Gottheit»), в которых образы соловья и соловьиной песни соседствуют в рамках одной строфы с образами виноградников, кустов роз и беседок, присутствующих в мандельштамовском стихотворении (Simonek 1994а: 70). Конечно, «соловьиная» топика представляет собой общее место анакреонтики, но, учитывая черновик, можно заключить, что именно клейстовский пример анакреонтической образности вдохновил Мандельштама.
Памятуя о лютеровских аллюзиях в HP, уместно вспомнить и о «виттенбергском соловье» Лютере («Die Wittenbergisch Nachtigall») — так обозначил его в одном из стихотворений Ганс Сакс. Образ прижился: впоследствии так прозвали виттенбергского религиозного поэта Пауля Герхардта (Paul Gerhardt, 1607–1676), стихи которого вошли в канон лютеранских церковных песенников [317] .
Помимо «соловьиных» подтекстов не менее важно вспомнить и тексты самого Мандельштама, в которых присутствует соловьиная образность: она нам знакома по немецкой теме: во-первых, это «соловьиные липы» из «шубертовского» стихотворения «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…», где Мандельштам, как и в HP, создавал метаобраз романтизма за счет перечисления его основных образов-символов. Сюда же относится и «соловьиная горячка» из стихотворения «Что поют часы-кузнечик…». Характерна и объединяющая оба стихотворения тема легкой или невинной смерти: «Потому что смерть невинна, / И ничем нельзя помочь, / Что в горячке соловьиной/ Сердце теплое еще» (I, 134). «Соловьиная» образность присутствовала и в переводах из Бартеля: «Ты сейчас блуждаешь где-то…» Там она, по тонкому замечанию X. Майера (Meyer 1991: 92–93), пересекалась с «соловьиной» линией пастернаковской книги «Сестра моя — жизнь», где поэзия была определена как «двух соловьев поединок» (Пастернак 1989: 134). В HP присутствует не только «соловьиная» тема, но и тема поединка — «дружбы в упор». Возможны переклички и с пастернаковским «Определением творчества», где есть «погреб», «соловей над лозою» и «разряды страсти» (1989: 137) [318] .
317
Указано В. Кошмалем.
318
В связи с этим обращает на себя внимание фоноритмическая близость несостоявшейся рифмы разряды — руладыв одном из вариантов HP («Бог Нахтигаль! Дай мне твои рулады…», 1995: 485) с пастернаковскими «разрядами».
Образ Пилада — символ молчания. Мандельштам готов дать обет молчания, точнее, его продолжить, учитывая, что с 1926 года по 1930-й он стихов не писал. Но если это невозможно, то: «Иль вырви мне язык, он мне не нужен». Этот стих отсылает к пушкинскому «Пророку»: «И вырвал грешный мой язык» (Пушкин 1956: II, 338). HP связано с «Пророком» на уровне мотивов: герой HP просит бога Нахтигаля вырвать ему язык, чтобы он не стал «грешным» «и празднословным и лукавым», языком лести и фарисейства.
Лексически (фарисейство, бог) и интертекстуально (пушкинский «Пророк») Мандельштам наращивает сакральный ореол немецкой речи, к которой он обращается. В одном из вариантов было еще прямее: «иль вырви мне язык» с пометкой «за святотатство!» (1995: 485). Святотатство как поругание, оскорбление чего-то заветного, святого — не просто измена себе, а поругание святого «языка» поэзии.
Обращение к богу Нахтигалю повторяется и в заключительной строфе HP: «Бог Нахтигаль, меня еще вербуют…» В 1932 году улучшились жилищные условия в Доме Герцена, благодаря Бухарину Мандельштам получает ежемесячную пенсию, следуют поэтические и публицистические публикации, в сентябре 1932 года поэт даже подпишет договор на издание своей книги «Стихотворения». Может быть, эти милости воспринимались им как «вербовка». Тема вербовки-приманки еще отчетливее звучала в одном из вариантов HP: «Бог нахтигаль [в черновике с маленькой буквы. — Г.К.], дай мне свою приваду» (1995: 485): «свою приваду» бога Нахтигаля взамен тех, которыми соблазняют другие «вербовщики» [319] .
319
В связи с этим оксюморонной подтекстуальной ассоциацией оборачивается реминисценция из державинской «Фелицы» в стихе «Поэзия, тебе полезны грозы» — как раз за «Фелицу» Державин был в 1782 году награжден 500 золотыми червонцами и был приглашен во дворец — «завербован».