Валькирия революции
Шрифт:
«Коллонтай покорила Америку», — писала под конец ее четырехмесячного пребывания за океаном социалистическая газета «Новый мир». В этом восторженном утверждении не было слишком большого преувеличения. Об успехе ее лекционного турне сообщали в Россию и агенты царской полиции. «Известная социал-демократка Александра Коллонтай, — доносил из Парижа в Петербург статский советник Кравильников, цитируя информацию своей американской агентуры, — утверждала в своих речах, что пролетариат во всех странах обманут и одурачен господствующими классами, затеявшими войну в своих хищных интересах. […] Интересы международной солидарности в борьбе с международным врагом — капиталом, — утверждала она, — должны стоять выше интересов отечества, которого у рабочих нет и не будет. […] Лекции Коллонтай вызвали самый живой интерес у американской публики, среди которой
Пока Коллонтай колесила по Америке, Шляпников колесил по России. Разница была лишь в том, что она это делала легально, под гром оваций, а он — тайно, скрываясь от полиции. На лыжах пересек условную границу, отделявшую Великое княжество Финляндия от метрополии, и, пользуясь конспиративными явками, добрался до Петербурга, а оттуда и до других городов. Таким было задание Ленина, который, сидя в «скучном» швейцарском убежище, требовал от особо доверенных партийцев неукоснительного исполнения самых рискованных поручений. Истины ради надо сказать, что риск ничуть не пугал таких людей, как Шляпников: чем больше опасностей сулило ему очередное «задание партии», тем большее удовольствие оно ему доставляло.
Встретившись в Хольменколлене с Коллонтай, он не столько слушал, сколько рассказывал. И то верно: что она могла ему рассказать? Какими аплодисментами встречали и провожали? Что писала о ней левая пресса? Зато каждый его рассказ — это новый авантюрный сюжет про слежку и погони, про хитроумные ловушки, которых он избежал, про встречи с людьми — один интереснее другого. Так вдохновившая ее поездка в Америку на фоне этих рассказов оказалась событием рядовым, его же «бросок в Россию» — событием чрезвычайным. Торопливые записи в дневнике, скорее похожие на холодный анализ поступков «товарища по партии», чем на интерес к ближайшему другу, выдают ее раздражение. «Боюсь, что он не сумел извлечь максимума пользы из своей поездки в Россию. […] Охотно рассказывает, как за ним гонялись сыщики, а о деле?! Он видел и […] Горького, но не сумел использовать свидания с ним, чтобы почерпнуть от него ясного ответа на злободневные вопросы и связать его на будущее время. […] Обрадовало только, что Горький не патриот».
Не красоты стиля здесь интересны (напрасно, кстати, большевистский канцелярит связывают обычно лишь с постоктябрьским периодом), а ход мысли, узко прагматическое отношение к людям, даже столь выдающимся, тем паче что Горький был к ней расположен, помогал — и раньше, и позже — чем мог. Как издатель, как литературный авторитет, как влиятельная в обществе личность.
«Мне кажется, Александр превратил в самоцель свою поездку, укрывательство от шпиков и т. д. […] Моя вина, что он слишком скоро взобрался туда, куда он не должен был лезть. Партийное положение — представитель ЦК — все это далось слишком просто, легко, без усилий. И он уже готов почить на лаврах.
Боюсь, что и Ленин поймет, что была ошибка послать Александра. Будь я в ЦК, меня бы не удовлетворили доклады Ал. Такая затрата денег!»
Скорее всего, Коллонтай была права, но правота эта как-то не радует. Может быть, потому, что замешана на обиде. Ленин действительно был недоволен Шляпниковым, не сумевшим, по его мнению, со всеми деталями отчитаться за свой опасный вояж. Реакция Шляпникова на ленинский гнев, видимо, очень точно воспроизведена Александрой в ее дневнике: «С чего это ЧУХОТА расходилась? Чем я ей неугоден? Где мне было писать отчеты, когда я все время ехал и бегал?» И дальше: «Кончилось тем, что, движимый сознанием взяться за дело, он стал диктовать мне письма к разным лицам (на английском и немецком языках). И вместо того, чтобы его «заставить работать», я попала в роль секретаря. Всегда так!»
Они все еще вместе, но разрыв уже неизбежен, хотя Шляпников этого, похоже, не осознавал. Он явно не мог понять, что происходит в душе его подруги, не видел ее метаний и, скорее всего, не хотел видеть. Впрочем, многого и не знал. Не знал, как страдала она, получив известие о женитьбе Дяденьки. Не знал, что в эти дни перевернулась формально давно перевернутая еще одна страница ее жизни: решением Священного Синода наконец-то был расторгнут ее брак. Признание ею своей «вины» в распаде «брачного союза» дало
Все сошлось как-то сразу. «Исчез» Маслов — письма от него больше не приходили. Писала она — ответов не было. А Шляпников зачем-то над этим глумился. «И не напишет! — заносила она в дневник его слова. — Твой Маслов дрянью стал. Патриот». Зачем А. так говорит? Мне больно. […] Маслик, Маслик, мой милый П. П. Где он? Получил ли мое письмо?»
Она переживала глубокий душевный кризис, но самый близкий человек, находившийся рядом, ничего этого не замечал. Вряд ли он даже предполагал, что его Шура в это время размышляет о том, как оборвать уже ей надоевшую связь. Была готова к этому, но — не решалась. «Саня для меня не просто Саня, а нечто собирательное. Кусочек пролетариата, олицетворение его. Ну как, как его обидишь? Это главное. Но будто есть и другое. Мне жутко потерять в Сане последнюю связь с той страницей жизни, которая говорит о том, что я все еще женщина. Не самка, а именно женщина [..] Женщина, которую любит, все еще любит мужчина. Мне не надо физиологии сейчас…» В этом месте тетрадочный лист срезан — следы беспощадной редактуры, которой Коллонтай подвергла свои дневники во второй половине сороковых годов. Но по сохранившимся обрывкам легко понять, какой психологический шок — в дополнение ко всему другому — переживала она весной и летом шестнадцатого года.
Совсем нежеланные, пугающе нежеланные признаки, которые она в себе обнаружила, побудили ее обратиться к врачу. Опять на помощь пришла Эрика Ротхейм, устроившая ей вполне конфиденциальный и недорогой визит. Об этом — остатки записи, сохранившейся в дневнике: «Была у доктора. Успокоил совершенно. Ни о какой беременности и речи быть не может. Вошла в «критический период»? Уже? Значит, перевал? Нет, не чувствую старости и как-то еще не верю в нее».
«Успокоил совершенно…» Об этом «успокоении» красноречиво свидетельствует следующая дневниковая запись: «То, что я сейчас переживаю, не поддается пока передаче […] Слишком это было бы чудовищно, но и жутко. Минутами мне кажется, что я все это сама выдумала, преувеличиваю, что это моя «боязнь», моя «мнительность». Но потом, точно смеясь надо мною, жизнь даст почувствовать этот или другие «симптомы». Мука, женская мука, которой нет слов, нет названия. Ужас, ужас, ужас!..»
Об этих муках и о том, что их вызвало, Шляпников и не подозревал. Не чувствовал даже, что имеет самое прямое отношение к тем переживаниям, которые выпали на долю любимой им женщины. Его глухота и слепота поражали ее. Но последней каплей, переполнившей чашу терпения, была его реакция на известие о приезде Миши.
Уже окончивший к тому времени несколько курсов технологического института, Миша должен был отправиться в действующую армию. После огромных людских потерь, понесенных за два года войны, льготы для студентов были отменены. Получив его паническое письмо, Александра связалась по почте со старым петербургским другом — еще тех, «коллонтаевских», времен — военным инженером Сапожниковым, и тот устроил Мише взамен призыва поездку на военные заводы США в качестве приемщика русских заказов. Путь лежал через Норвегию, но просто очередное свидание с сыном Александру уже не устраивало. Кризисное состояние, в котором она пребывала, побуждало ее хвататься за брошенного некогда мальчика как за спасительную соломинку. Она приняла решение ехать в Америку вместе с ним — уже без всяких приглашений, без надежды на лекции, которые никто не хотел устраивать, и даже на газетные статьи, которые никто не хотел там печатать: всего за несколько месяцев ситуация изменилась.
Шляпников, вернувшийся из очередной поездки в Швецию, вызвался ехать тоже. Ему и в голову не приходило, что он «третий лишний».
— Я хочу хоть несколько месяцев быть только мамой, — убеждала она.
— Ты?! — Он залился смехом. — Ты будешь сидеть, как курица над яйцом? Ни за что не поверю! Миша уже взрослый, он будет сам целыми днями на работе.
— Нам надо побыть вдвоем, неужели не понимаешь?
Разговор ничего не дал — Шляпников не сдавался. Втайне от Коллонтай он написал Ленину, что собирается вместе с ней в Америку, и Ленин, ничего не знавший о возникшем конфликте и вообще чуждый любых сантиментов, когда речь шла о «деле», надавал ему кучу заданий.