Валькирия революции
Шрифт:
Ясное дело, не только уют и покой, не только присутствие таких людей, как молодые лидеры левых Хеглунд и Стрем, привлекли ее в Швецию. Здесь в то время находился Шляпников, и уже одно это полностью оправдывало ее выбор. Когда его не было с нею, она тосковала и чувствовала себя одинокой. Когда он был рядом, то слишком быстро надоедал: ей казалось, что он — именно он! — мешает ей работать.
В Стокгольм приходили газеты со всего света. В том числе и российские. И русские эмигрантские — всех направлений. Любому, кто внимательно их читал, было ясно: то, что большевики презрительно именовали патриотизмом, присуще отнюдь не только их политическим противникам. Не только и не столько. Склоняясь все более и более к ленинцам, Коллонтай не могла, однако, не признать
Ленин вовсе не был в восторге от такой защиты его интернационалистских позиций. Он считал, что Коллонтай оказалась слишком подверженной характерному для нейтральной Швеции пацифизму, неразрывно связанному с патриотизмом. «Скандинавы, — писал он ей, — впадают в мещанский и захолустный пацифизм, отрицая «войну» вообще. Это не по-марксистски, с этим надо бороться». Но обращался он к ней: «Дорогой друг», и это льстило. Откуда она могла знать, что в те же самые дни в письме к Зиновьеву он презрительно именовал ее «Коллонтайшей», утверждая, что она «мешает Шляпникову вести правильную работу». Сам Шляпников был совсем иного мнения, чувствуя, как много в интеллектуальном и просто в человеческом смысле дала ему близость с Александрой, и страдая оттого, что трещина между ними становится все более глубокой.
Ни острота политической борьбы, ни бытовые невзгоды не мешали ей углубляться в саму себя, размышлять о правильности избранного пути, об ошибках и неудачах. «Все думаю о том, — записывала она в шведском дневнике, — сколько сил, энергии, нервов ушло на «любовь». Нужно ли это было? Помогло ли в самом деле выявить себя, найти свой путь? Чувствую себя эти дни ужасно «древней» […] Точно и в самом деле жизнь позади. Или […] именно в этом году перевалила гору жизни и начинаю медленно, медленно спускаться по тому незнакомому уклону горы, где ждут незнакомые горести, печали, препятствия и житейские трудности. Быть может, и радости, но другие, не те, что были.
Любовь! Сколько ее было! Заняла, полжизни, заполнила душу, полонила сердце, ум, мысли, требовала затраты сил […] Зачем? Что дала? Что искала в ней? Конечно, были и трудные минуты. На нее все же ушло слишком много творческих сил. В области любовных переживаний все испытала. Какие разные были положения и на каком различном фоне! Крым, Кавказ, Париж, Лондон, швейцарские вершины […] Конгрессы… Пестрая жизнь. Красочный дом! А итог?»
До итога, однако, было еще далеко. Да и сама она ничуть не верила в то, что пора подводить какие-то итоги. Даже поразившее ее известие о смерти в Крыму от скоротечной чахотки Женечки Мравиной — сестры, прославленной в то время певицы — не выбило Коллонтай из привычного рабочего ритма. Писала статью за статьей, выступала на митингах и собраниях — о войне, о том, что никто не может стоять в стороне, когда решается судьба человечества, что никакого нейтралитета в таких вопросах быть не может. Но для Швеции нейтралитет был основой ее существования, а не только политики! И Коллонтай нашла здесь приют именно благодаря шведскому нейтралитету…
«Вломились утром, в восемь часов, — записала она в дневнике про свой неожиданный арест. Формально за статьи, за выступления на собраниях и за то, что у меня с утра до вечера толкался народ — русские и шведы. Обвиняюсь в нарушении шведского нейтралитета и злоупотреблении гостеприимством […]». Ее хотели выслать в Финляндию, то есть фактически в Россию, прямо в объятия полиции, но после протеста влиятельных шведских друзей отправили обратно в Копенгаген — с запрещением навсегда — именно так: НАВСЕГДА — появляться на территории Швеции. Еще не раз в самых разных жизненных ситуациях она
Копенгаген… Опять одна! «Все время ворчала в Стокгольме, — самокритично записала она в дневнике, — что Шляпников мешает работать. Теперь жизнь наказала. Никто не мешает Никому нет дела до меня. А не работается».
Как могло ей работаться, если приходилось каждые несколько дней менять жилище? Достаточно было даже самой невинной полицейской проверки, чтобы хозяева пансиона вежливо просили на следующее утро освободить помещение. Неприкаянность и страх побудили ее вызвать Шляпникова из Стокгольма. Впрочем, он и так бы приехал, без всякого вызова. Не приехал — примчался. «С А. отношения лучше, чем были раньше, — признавалась сама себе Коллонтай. — Теплее. Пожалуй, ближе. Я ему много помогаю в его работе […] Из него может выйти лидер, подлинный лидер. Ведь все данные есть».
Все-таки Ленин был прав, утверждая, что она «мешала» Шляпникову «правильно работать». Правильно — в смысле: безоговорочно следовать линии Ленина, механически изгибаясь вместе с ней. Покорное следование кому бы то ни было и чему бы то ни было всегда было ей чуждо, абсолютных кумиров, абсолютных авторитетов не существовало, к любому тезису, к любой идее, к любому лозунгу она всегда относилась критически. Авторство Ленина вызывало у нее уважение, но — не больше. Безоговорочно соглашаться с Лениным лишь потому, что это Ленин, она не могла. И этим, конечно, влияла на Шляпникова, который метался между двух — безусловных для него — маяков: между Лениным и Коллонтай.
Многие годы спустя, незадолго до смерти, готовя для передачи в архив свои дневники, она бритвой вырезала из них целые пассажи, в которых Ленин подвергался ее безжалостной критике за свою позицию в те годы. О том, что именно такими были вырезанные куски, можно судить по сохранившимся от этой вивисекции обрывкам фраз. В двух вопросах (но главных, важнейших!) она не могла сойтись с «неистовым швейцарцем» (Ленин жил тогда в Берне): отношение к войне и право наций на самоопределение. Ее страстные выступления против войны, которая «ни одному рабочему в мире не несет ничего, кроме трагедии», встречали у Ленина только насмешку: «Мы не можем стоять за ЛОЗУНГ мира, — втолковывал он ей в одном из писем, — ибо считаем его архипутаным, пацифистским, мещанским, помогающим правительствам […] Лозунг […] захолустный притом, воняет маленьким государством [Дания? Швеция?]), отстраненностью от борьбы, убожеством взгляда […]».
Ленин требовал от Коллонтай «пропаганды, ведущей к превращению войны в гражданскую войну», а она, не отвечая ему на это прямо, уклонялась от ТАКОЙ дискуссии, чувствуя, что никакая сила не может ни под каким предлогом подвигнуть ее на одобрение войны, тем паче — гражданской!.. Своих против своих… «Мне больно вообще за всех, до отвращения, до гадости, до злобы больно — хочется возненавидеть человечество, чтобы не было так больно. Ведь подлое, а главное, глупое оно. Какое глупое!» Этот несколько странный на первый взгляд пассаж сохранился в ее дневнике как реакция на очередное ленинское послание. Из-за того, что вырезано все вокруг (от тетрадочных страниц остались одни лохмотья), логическую связь между ленинской бранью и ее инвективами против всего человечества увидеть не просто, но эмоциональная связь очевидна и в комментариях не нуждается.
Наряду с Лениным ее постоянным корреспондентом в то время был Бухарин. Вот уж с ним у нее не было никаких разногласий! Не поэтому ли почти вся их переписка исчезла — скорее всего, была уничтожена ею самой в тридцатые годы. Но и то, что осталось, говорит само за себя: «Бухарин мне пишет: «Ленин уперся в стенку самоопределения наций. Он в плену этой идеи». Бухарин прав. Если стоять за самоопределение наций, тогда логически надо стоять и за «защиту отечества». И тогда начинается «сказка о белом бычке». Неужели Ленин будет стоять за этот лозунг? […] Наш лозунг сейчас должен быть: долой самоопределение наций!.. […] Ненавижу шовинизм, национализм и не верю, что пролетариату надо бороться за национальное самоопределение. На что это ему?»