Валькирия революции
Шрифт:
Нужна Александра Коллонтай, а маленькая Коллонтайка — кому она дорога? И вот тогда так хочется быть ближе к тебе. После мучительно трудного дня прилягу, засну и вдруг сразу проснусь — мучаюсь, мучаюсь, лежу в темноте, а сердце ноет, ты, такой близкий, с которым мы пережили такое яркое животворное счастье, ты уже пресытился им, и мальчугашка тебе не самое нужное и дорогое в жизни. И думаешь, думаешь до рассвета […] Но важно другое: мы с тобой крепкие, крепкие товарищи, правда?
[…] Завтра еду на 3–4 дня в Петроград, хочу повидать Мишу, Зою и Танечку. […] Как мало людей — коммунистов, как я понимаю это слово! Помнишь поездки в Кронштадт, звездное небо, темный, душный театр, полубессонная ночь в холодной комнате, как это было прекрасно, как все это близко и далеко […]».
Захлебнувшаяся
«Вчера чуть не уехала в Германию, — писала она Павлу, — задержалась только потому, что мало было времени сдать дела. Я и хочу ехать туда, и как-то больно отрываться от дома. Как будто буду дальше от тебя. Так все-таки есть надежда повидаться».
Но мало кто знал, что она переживала очередной душевный кризис. И не только из-за того, что Дыбенко был далеко и что сомнение в прочности этих отношений — без видимых, казалось, причин — уже становилось навязчивой идеей. Внутрикремлевские интриги, в принципе ей чуждые, становились обыденной повседневностью, к ним надо было привыкать, жить с ними и в них, а она этого не умела. И не хотела. К тому же жизнь все время ставила вопросы, на которые не находилось ответа.
Нежданно — сам, добровольно — явился из германского плена разоблаченный (еще следственной комиссией Временного правительства) бывший член большевистского ЦК и депутат Государственной думы, платный полицейский агент Роман Малиновский. Сдал себя в руки революционного правосудия и потребовал над собой суда Мрачная и загадочная эта история не могла не привлечь к себе внимания — Коллонтай пошла на процесс, где судьями выступали семь большевиков с дооктябрьским стажем, а обвинителем — все тот же Крыленко. Бывший зал судебных установлений в Кремле был забит получившими специальные пропуска — Ленин сидел среди публики и что-то механически чертил, не поднимая головы.
Кого выдавал полиции Малиновский, было не так уж и интересно, следователи Временного правительства досконально выяснили все подробности, остался только один, самый главный, вопрос: что заставило Малиновского вернуться? На что он рассчитывал? Какая дьявольская драматургия скрывалась за всей этой историей? А драматургия разыгрывалась поистине беспримерная — мало кто (почти никто!) знал ее невидимые миру пружины. Коллонтай была одной из этих немногих.
Возлюбленная Малиновского и первая, самая активная, его разоблачительница — Елена Розмирович — участвовала в следствии, а ее муж — Николай Крыленко — выступал обвинителем! Одно это делало сюжет пленительным и зловещим. Но в не менее пикантной ситуации оказывался сам Ленин. Он не только отвергал — за три года до этого — все ОЧЕВИДНЫЕ обвинения против Малиновского, но и после того, как тот был интернирован в Германии, посылал разоблаченному агенту продукты и революционную литературу, чтобы тот агитировал своих солагерников «за большевиков». Во время следствия Малиновский настоятельно просил об очной ставке с Лениным, но, естественно, получил отказ. Он, конечно, ни за что не приехал бы, если бы не имел гарантий своей безопасности и — больше
«Тьма, тьма, беспросветная тьма», — вот и вся, известная нам, реакция Коллонтай на эту «революционную» драму. Не пришла ли и ей в голову та мысль, которая не может не прийти нам сейчас: а не знал ли Ленин и раньше о работе Малиновского на полицию, не извлекал ли из этого пользу? То есть, выражаясь сегодняшним языком, не был ли Малиновский двойным агентом, которого полиция считала своим, заброшенным ею в ряды большевиков, а Ленин — тоже своим, внедренным в святая святых и осведомлявшим партию (Ленина) о полицейских тайнах? Не обещана ли была ему свобода в обмен на признания и не был ли он подло обманут, ибо знал слишком много и потому представлял опасность? Если все это так, то Сталин, который — потом, потом! — пойдет на сделку с Зиновьевым и Каменевым, пообещав им жизнь в обмен на «признание своей вины», был не автором этой кровавой драматургии, а всего лишь талантливым плагиатором. Эпигоном…
Тьма, тьма, беспросветная тьма — что еще можно было сказать, наблюдая за этой мистерией? И что рассказать Павлу — даже ему, самому близкому и любимому? Вместо тех, что просились, на бумагу ложились другие слова.
«[…] Родной, опять ты балуешь меня, я получила гуся. Спасибо, спасибо! […] Ну, мой милый, как живешь? Так хочется обнять тебя, приласкать, люблю нежно, многое хотела бы рассказать, но надо прервать, целую твою головушку родную. Напиши мне с оказией, милый, письмо. Хорошо что-нибудь знать друг о друге, чувствуй — в моем сердце всегда ты».
Ему было не до сантиментов — только бы вернуться в лоно партии, ни о чем другом он не хотел думать. Коллонтай знала это, поэтому традиционное выражение чувств сопровождала сугубо деловой информацией, изложенной абсолютно прозрачным эзоповым языком.
«Сегодня удалось по-товарищески поговорить с Каменевым, который несомненно хорошо относится к нам обоим. От него узнала следующее: вопрос, который нас с тобой интересует, был поставлен самим В. И. [Лениным] на заседании ЦК, причем В. И. внес предложение аннулировать былое постановление [об исключении Дыбенко из партии], но большинством двух голосов рассмотрение вопроса было отложено до получение сведений о работе того лица, о котором шла речь [то есть о Дыбенко]. Каменев советует, чтобы ты посылал краткие извещения в ЦК — по моему почину в таком-то месте сделано то-то, например, выпущена газета, создана комячейка и т. д. Посылай хоть раз в неделю, я буду следить […]».
Создавать комячейки — не по его нраву: у Дыбенко был другой размах, другие масштабы!
Запись в дневнике Коллонтай: «29 декабря 1918. Ворвался Павел, привез выкраденные у белогвардейцев документы — и снова уехал на фронт. Я была с ним у Свердлова — тот остался доволен докладом и сказал, что вопрос о восстановлении в партии будет поставлен в ближайшее время».
Фронт был рядом — туда и обратно всего несколько часов. 31-го они были снова вместе. Новый год встречали с военными: генеральный штаб устроил торжество в бывшем охотничьем клубе. Хрустальные люстры, зеркала, золотая лепнина, выцветшие, затоптанные, покрытые толстым слоем пыли, но все еще прекрасные ковры… Но столы без скатертей, ужин: горячий суп «без ничего», котлеты из картофельной шелухи, ломоть черного хлеба с сыром, яблочный чай с куском сахара. Дыбенко с Коллонтай внесли самый шикарный пай: бочонок красной икры. На каждого хватило по нескольку икринок. Зато водки — без всяких ограничений…
«Много прежних офицеров, вытащенных Троцким, — отмечала Коллонтай, — во френчах, но без погонов. У дам нарядные платья, которые за границей носили в 15–16 годах: узкие к низу юбки и низкая талия». Пришли только его друзья — и никто, кто мог бы, хотя бы и с оговорками, считаться ее другом. «Может, и к лучшему, — делилась она со своим дневником в первый день наступившего года, после бурного застолья и не менее бурной ночи вдвоем. — […] Сегодня я не мудрая Коллонтай, а влюбленная девчонка, которая пользуется взаимностью своего избранника».