Вальпургиева ночь, или Шаги Командора
Шрифт:
Гуревич. Чудесно… Сколько я приглядывался к нации… чего она хочет… Именно такие сейчас ей нужны… Без всех остальных… она обойдется…
Прохоров. А четкость! Четкость, Гуревич! Великий Леонардо, ходят слухи, был не дурак по части баллистики. Но что он против Алехи! Ал-ле-ха!
Алеха. Я, все время тут.
Прохоров. Ну вот и отлично. А ты не находишь, Алеха, что твоя методика борьбы с мировым злом… ну, несколько неаппетитна, что ли… Мы все понимаем, дела в белых перчатках не делают… Но с чего ты решил, что коль уж перчатки не кровавые, так они непременно должны быть в дерьме, соплях или блевотине?
Алеха. Упаси господь, я читаю только маршала Василевского… и то говорят, что маршал ошибался, что надо было идти не с востока на запад, а с запада на восток…
Прохоров (пробуя еще хоть чуть-чуть развеселить Гуревича перед пыткою) Современное диссидентство, в лице Алехи, упускает из виду то, что надо выдирать с корнем, во-первых, – а уж потом выдерется с тем же поганым корнем и все остальное, – надо менять наши улицы и площадя: ну, посудите сами, у них – Мост Любовных Вздохов, Переулок Святой Женевьевы, Бульвар Неясного Томления и все такое… А у нас? Ну перечислите улицы своей округи – душа начинает чахнуть. Для начала надо так: Столичная – посередке, конечно. Параллельно – Юбилейная, в бюстиках и тополях. Все пересекает и все затмевает Московская Особая. В испуге от ее красот, от нее во все стороны разбегаются: Перцовая, Имбирная, Стрелецкая, Донская Степная, Старорусская, Полынная. Их, конечно, соединяют переулки: Десертные, Сухие, Полусухие, Сладкие, Полусладкие. И какие через все это переброшены мосты: Белый Крепкий, Розовый Крепленый – какая разница? А у их подножия отели «Бенедектин», «Шартрез» высятся вдоль набережной, а под ними гуляют кавалеры и дамы, кавалеры будут смотреть на дам и на облака, а дамы – на облака и на кавалеров. И все вместе будут пускать пыль в глаза народам Европы. А в это время народы Европы, отряхнув пыль…
Снова распахиваются двери палаты. Появляется старшийврач больницы. За ним – Боренька со шприцем в руках.Шприц никого не удивляет – все рассматривают диковинный чемоданв руках врача.
Боренька. Вон туда. (Показывает в сторону Хохули)
Доктор непроницаем. Хохуля тоже. Раскладывая свой ящик сэлектрошнурами, доктор брезгливо рассматривает пациента.Пациент Хохуля вообще не смотрит на доктора, у него своихмыслей довольно.
Боренька (приближаясь к постели Гуревича) Ну-с…, Прохоров, переверните больного, оголите ему ягодицу.
Гуревич. Я… сам. (со стоном переворачивается на живот)
Алеха и Прохоров ему помогают. Медбрат Боренька без всякогозлорадства, но и не без демонстрации всесилия стоит свертикально поднятым шприцем, чуть-чуть им попрыскивая. Потомнаклоняется и всаживает укол.
Боренька. Накройте его.
Прохоров. Ему бы надо второе одеяло, температура подскочит за ночь выше сорока, я ведь знаю…
Боренька. Никаких одеял. Не положено. А если будет слишком жарко – пусть гуляет, дышит… Если сумеет шевельнуть хоть одной левой… Гуревич! Если ты вечером не загнешься от сульфазина – прошу пожаловать ко мне на ужин. Вернее, на маевку. Слабость твоя, Наталья Алексеевна, сама будет стол сервировать… Ну, как?
Гуревич (с большим трудом) Я… буду…
Боренька (хохочет, но совсем упускает из виду, что с одним пальцем в ноздре к нему приближается Алеха-Диссидент) А мы сегодня гостеприимны… Я – в особенности. Угостим тебя по-свойски, инкрустируем тебя самоцветами…
Гуревич. Я же… я же… сказал, что буду… Приду…
Алеха действительно со знанием дела выстреливает правойноздрей. Палата оглашается криком, доселе никем в палате неслышанным: доктор сделал свое высоковольтное дело с бедолагойХохулей.
Боренька (хватает за горло Алеху) А с тобой – с тобой потом… Знаешь что, Алешенька, – сейчас доктор здесь… Как только он уйдет – мы с тобой отсморкаемся, ладно? (носовым платком оттирая галстук)
Доктор, проходя через палату с дьявольским своим сундучком,озирает больных: на всех физиономиях, кроме прохоровской иАлехиной, лежит печать вечности – но вовсе не той Вечности,которой мы ожидаем.
Доктор. С наступающим праздником международной солидарности трудящихся всех вас, товарищи больные. Пойдемте со мной, Борис Анатольевич, вы мне нужны.
Уходят.
Прохоров (как только скрываются белые халаты, повисает на шее Алехи) Алеха! Да ты же – гиперборей! Алкивиад! Смарагд! Да ты же Мюрат, на белом коне выступающий на Арбат! Ты Фарабундо Марти! Нет, русский народ не скудеет подвижниками и никогда не оскудеет!
Гуревич (одобрительно приподымается на локте) Совершенно верно, староста.
Алеха (окрыленный) Надо было и в дяденьку доктора пальнуть чуток…
Прохоров. Ну ты, витязь, даешь!… Вот это было бы излишне… Не будем усложнять сюжет происходящей драмы… мелкими побочными интригами… Правильно я говорю, Гуревич?… Человечество больше не нуждается в дюдюктивностях, человечеству дурно от острых фабул…
Гуревич. Еще как дурно… Да к тому же – зачем затевать эти фабулы с ними? Ведь… их же, в сущности, нет… Мы же психи… а эти, фантасмагории в белом, являются нам временами… Тошнит, конечно, но что же делать? Ну, являются… ну, исчезают… ставят из себя полнокровных жизнелюбцев…
Прохоров. Верно, верно, и Боря с Тамарочкой хохочут и обжимаются, чтоб нас уверить в своей всамделишности… что они вовсе не наши химеры и бреды, а взаправдашние…
Гуревич. Поди-ка ко мне, Прохоров… к вопросу о химерах… Вот это вот (показывает на укол) – это долго будет болеть?
Прохоров. Болеть? Ха-ха. «Болеть» – не то слово. Начнется у тебя через час-полтора. А дня через три-четыре ты, пожалуй, сможешь передвигать свои ножки. Ничего, Гуревич, рассосется… Я тебя развлеку, как сумею: буду петь тебе детские песенки.