Вальсирующие, или Похождения чудаков
Шрифт:
– Держи… Если в полдень не вернусь, значит, меня взяли. Тогда спрячься и постарайся выкрутиться. Махни через горы в Испанию, например…
– Без тебя я пропаду…
– Встретимся, когда выйду из тюрьмы. Ведь целый век меня там держать не станут. Я никого не убивал.
– Может, мне сходить в комиссариат?
– Молод ты! Не выдержишь – сделаешь глупость. А в тюрьме тебя тотчас изнасилуют. В том числе сторожа, а может, и начальство.
Завожу мотороллер.
– Никуда не уходи, Пьеро, умоляю тебя. У нас еще есть шанс.
А чтобы он имел
Я доехал до Аркашона обходным путем, стараясь проявлять осторожность и не спеша. Можно попасть в аварию, даже когда улицы пустынны. Пренебрегающие осторожностью парни думают, что они одни на всем свете. На песке легко тормозится, а песок тут повсюду. Мне было страшно. Я катил, думая о том, как бы обзавестись хорошей машиной, готовой сорваться с места в любой момент. А также о погрузившемся в чтение бедняге Пьеро.
«Едва ты попадаешь внутрь, – читал он, – делается все, чтобы унизить тебя, оскорбить, заставить слушаться. Ты больше не человек, ты – номер, а номер должен помалкивать и ничего не требовать. „Заткнись! Пошевеливайся!“ Вот как с тобой обращаются. Не говоря о том, что тебе норовят сразу дать какое-нибудь прозвище. Если поёшь в камере – ты Карузо, если медленно встаешь – Черепаха, если не моешься – Грязнуля. А если выражаешь недовольство, тебе отвечают: „Нечего было сюда приходить“».
Но с тюремной темой еще не было покончено… Едва я вошел в Дом печати Аркашона, как мне тотчас бросился набранный красной краской заголовок: «Великая нищета французских тюрем».
Это был еженедельник. Беру его, раскрываю, перелистываю: четыре страницы, зловещие фотографии и т. д. У меня начинает кружиться голова, но тут перехватываю взгляд хозяина, который приглядывается к моим длинным волосам и сапогам на высоком каблуке. Это выходец из Сахары, у него желтоватая кожа. Руки лежат на стойке возле телефона, кассы и еще чего-то. В магазине пусто, а так как помещение большое, то оно кажется еще больше, еще пустыннее. Улыбаюсь хозяину, как старому знакомому, и он наверняка принимает меня за педика.
Начинаю расхаживать с раскованным видом между стеллажами, беря то, что нужно: газеты, журналы, спортивные и порнографические издания, для Пьеро конечно.
– Семьдесят пять франков сорок пять сантимов, подсчитывает хозяин с вызовом.
Небрежно бросаю пятисотенный билет, который летит к нему, как опавший лист.
Тот смотрит на деньги, потом на мою рожу и еще на что-то. Ему надо убедиться, что он не грезит, что его носовой платок по-прежнему в кармане, что пес спит за прилавком. Словно моя купюра похожа на пушку, направленную в него. Одни боятся, что их ограбят, а другие – когда им платят. Он ощупывает купюру, как больной, разве что не смея взглянуть на просвет из страха меня обидеть
– У вас нет ничего… позабавнее? – спрашиваю, показывая на купленные порнушки.
Кажется, я поставил ему на спину ледяной горчичник.
– Не понял, – говорит, глупо размахивая руками, словно его кусает блоха.
Оглядевшись и видя, что в магазине никого нет, я с заговорщицким видом, как человек, участвующий в тайной войне, поясняю:
– У вас нет датских изданий?.. Что-нибудь покруче. Я заплачу.
– Не знаю…
Он похож на тачку, которая буксует на льду.
– Это не мне, а отцу. Он отдыхает в Гранд-Отеле. Плохо себя чувствует… Мне сказали, что вы единственный в городе… Портье поделился…
Он успокоился и вытащил из-под прилавка стопку нужных изданий.
– А это ничего? – спрашиваю.
– Очень даже. Очень.
– Я полагаюсь на вас.
– О да. Сами увидите… Это ему очень понравится.
– Беру все.
– Значит, двести франков.
Вот уж Пьеро будет доволен!..
Но тот обращает внимание только на красный заголовок о тюрьмах. И разве что не вскрикивает.
– Еще!
Прежнее чтение здорово на него подействовало. Он был в полном отчаянии. И набрасывается на журнал.
«Шесть часов утра: звон колокола, скрежет засовов. Ты встаешь. Умываешься. Убираешь камеру, свертываешь вчетверо постельные принадлежности. С момента побудки и до отхода ко сну простыни и одеяло должны лежать у изголовья. В течение дня запрещается ложиться на матрас, даже если тебе нечего делать, даже если ты устал. Ибо чем меньше ты занят, тем больше чувствуешь усталость. Запрещается заворачиваться в одеяло, если ты дрожишь от холода, если не топят, даже тогда ты стоишь или расхаживаешь взад и вперед».
Мы прижались друг к другу: холод проник в нас. Я читал через плечо Пьеро.
«На прогулку вы отправляетесь цепочкой. Запрещается разговаривать в коридоре, запрещается свистеть или петь во дворе даже в солнечный день. Сначала ты полнеешь, а затем начинаешь худеть. Хуже становится зрение, выпадают волосы. Дни тянутся бесконечно – и все, как на одно лицо. Начинается изжога, от еды заболевает кишечник. На протяжении пятнадцати лет ты только и делаешь, что прислушиваешься к звону колокола. Нервы натянуты до отказа. Колокол для побудки. Колокол на обед. Колокол для прогулки. Приходит день, когда ты его больше не слышишь. Начинают портиться, а затем выпадать зубы».
Складываю журнал. Вероятно, не следовало травмировать себя таким чтением. Пьеро был такого же мнения. Он бледен как смерть.
Чтобы его растормошить, говорю, что принес ему витаминов. И протягиваю порнографические издания. Тот на выбор открывает один из них.
– Черт возьми! – пыхтит он. – Ты когда-нибудь такое видел?
– Нет… С таким свинством я незнаком.
– У этой шлюхи видны даже коренные зубы!
Словно наэлектризованный, он лихорадочно листает журналы.
– Есть хочешь? – спрашиваю.