Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Однако имени и способности воспринимать вещи свойственно «увядать». Люди отворачиваются от вещей и обращаются к царству абстракции, которое, как считает Беньямин, коренится в «слове, вершащем суд», которое «более не покоится блаженно» в самом себе. Ибо имя – это основа конкретных элементов языка. «В… познании [добра и зла] имя выходит из самого себя», по причине чего «добро и зло как неименуемые, безымянные, находятся за пределами языка имен». Состояние абстракции, прежде ассоциировавшееся у Беньямина (под влиянием Винекена) с силой отчужденности, мотивирующей «чистый дух» молодости, теперь связывается с «опосредованием всякого сообщения». А бездна опосредования, в которой слово низводится до смысла, приобретая статус простого знака и превращаясь в продукт условности, влечет за собой бездну болтовни (Geschwatz) [82] . Иными словами, фальсификация духа языка, низвержение Sprachgeist в историю равносильно «буржуазной» инструментализации языка, хотя Беньямин лишь впоследствии (в проекте «Пассажи») сошлется на марксистский вариант этой идеи, согласно которому буржуа – человек в высшей степени абстрактный. Согласно истории грехопадения в интерпретации Беньямина, абстракция как способность духа языка была заложена в людях еще тогда, когда в раю росло Древо познания. Знание добра и зла, первородный грех самоосознания, делает явным приговор, висящий над человечеством, так же, как природу в ее немоте
82
В конце эссе, указав, что «язык никогда не подает просто знаки» (EW, 260; УП, 18), хотя «человек превращает язык в средство… и тем самым, хоть бы и в одном аспекте, в простой знак» (EW, 264; УП, 22), Беньямин отмечает, что «связь между языком и знаком… изначальна и фундаментальна» (EW, 266; УП, 25).
Лишь в прологе к книге о барочной драме, где излагается теория происхождения, и в проекте «Пассажи» с его теорией диалектического образа Беньямин добился более полной интеграции принципа языка с принципом истории. В эссе 1916 г. о языке история рассматривается только с точки зрения мифа. Однако следует заметить, что в период, предшествовавший написанию «О языке вообще…», с июня по ноябрь 1916 г., из-под пера Беньямина вышли первые эзотерические наброски к работе о германских барочных драмах («скорбных пьесах») XVII в.: «Trauerspiel и трагедия» и «Роль языка в Trauerspiel и трагедии» – короткие фрагменты, непосредственно предшествовавшие наблюдениям о «скорби» природы в конце эссе о языке. В этих набросках Беньямин проводит различие между замкнутостью трагедии и незамкнутостью жанра барочной драмы (не существует ни одной чистой барочной драмы) и прослеживает связь между историческим временем и «призрачным временем» и «бесконечными отголосками» барочной драмы, языковой принцип которой – трансформирующееся слово. В «скорбной пьесе», где в конечном счете ухо слышит одни лишь причитания, «мертвые становятся призраками», а события поэтому являются «аллегорическими схемами». Анализ языка здесь неотделим от проблематики, связанной со временем.
В письме Шолему от 11 ноября 1916 г., сообщая о существовании эссе о языке, Беньямин заводит речь о недавно изданной статье молодого фрайбургского философа, которого он не называет по имени, но которого, как и его самого, занимает различие между «историческим временем» и «механическим временем». Эта статья, по словам Беньямина, как раз показывает, «как не следует обращаться с этой темой. Ужасная работа… то, что автор говорит об историческом времени… чепуха…[а] его утверждения о механическом времени тоже, как я подозреваю, не верны» (C, 82). Речь идет о первом издании лекции Мартина Хайдеггера «Проблема исторического времени». В последующих работах Беньямина еще не раз встретятся пренебрежительные отзывы о хайдеггеровской идее историчности, которую он считал слишком абстрактной. Между тем он упустил возможность встретиться с автором, который вскоре будет вращаться в его интеллектуальной вселенной: 10 ноября в Мюнхен прибыл Франц Кафка, чтобы выступить с чтением своего рассказа «В исправительной колонии» (см.: SF, 33–34; ШД, 67). Хотя существуют указания на то, что Беньямин впервые читал Кафку еще в 1915 г. (см.: C, 279), активный интерес к этому автору проснулся у него лишь в 1925 г.
В конце декабря Беньямин был признан берлинской призывной комиссией «ограниченно годным к несению службы», и вскоре после этого он получил повестку о призыве в армию, но не явился на призывной пункт. В короткой и, как всегда, вежливой записке от 12 января он объяснил Шолему, что страдает от тяжелого приступа ишиаса и не может никого видеть. Вскоре после этого сообщения из Зесхаупта прибыла Дора, по секрету сообщив Шолему, что симптомы, похожие на ишиас, появились у Беньямина благодаря ее гипнозу, к которому он был «восприимчив» (SF, 35–36; ШД, 70). Эти симптомы оказались достаточно убедительными для военно-медицинской комиссии, прибывшей на Дельбрюкштрассе, и Беньямин получил еще одну отсрочку. Дора поселилась у Беньяминов, и они с Вальтером в обстановке «ежедневных ссор» с его родителями строили брачные планы. Свадьба состоялась 17 апреля 1917 г. в Берлине. Из присутствовавших на церемонии единственным, кто не входил в число родственников новобрачных, был Шолем, в качестве подарка вручивший своим друзьям утопический «астероидный роман» Пауля Шеербарта «Лезабендио» (1913), который произвел глубокое впечатление на Беньямина. Он сразу же сочинил маленькое эссе «Пауль Шеербарт: Lesabendio» (GS, 2:618–620) и под различными предлогами возвращался к этой книге на протяжении последующих лет, в 1939–1940 гг. написав еще одно эссе о Шеербарте (см.: SW, 4:386–388). Через месяц после свадьбы молодожены поселились в санатории в Дахау, к северу от Мюнхена, где «ишиасом» Беньямина мог заняться специалист. Там с помощью Доры Беньямину удалось получить медицинское свидетельство, позволившее ему выехать в нейтральную Швейцарию, которая стала для него убежищем до конца войны.
К моменту прибытия в Цюрих в начале июля 1917 г. Вальтер Беньямин был женатым 25-летним человеком, строившим смутные планы относительно университетской карьеры. Как было принято во многих зажиточных семьях, его родители по-прежнему помогали сыну и невестке, пока задавая не очень много вопросов о будущем. Тем не менее два года, прожитые Беньямином в Швейцарии, стали для него сложным временем. Молодая чета жила практически в полной изоляции: война не позволяла немецким друзьям навещать их, а сами они обзавелись на новом месте лишь немногими знакомыми. Между супругами, предоставленными друг другу, начали проявляться первые признаки разлада, и Дора все чаще искала себе друзей и предавалась своим собственным развлечениям. Возможно, именно из-за этой растущей изоляции швейцарский период стал продуктивным для Беньямина, так как он был в состоянии заниматься лишь тем, что его интересовало. Характерно, что эти интересы побуждали его двигаться одновременно в разных направлениях, и он лишь изредка пытался систематизировать свое крайне разнообразное чтение.
В Цюрихе Беньямин и Дора встретились с другом Беньямина Гербертом Бельмором и его женой Карлой Зелигсон. В конце 1916 г. Беньямин и Бельмор обменялись дружескими посланиями; письму Беньямина с его высказываниями о языке, критикой и юмором – он ведет речь о Сервантесе, Стерне и Лихтенберге – свойственны те же энергия и блеск, которыми отличалась его прежняя переписка со своим старым школьным товарищем (см.: C, 83–84) [83] . Однако в Цюрихе их дружба по неясным причинам прервалась. В неподписанной записке Бельмору от 10 июля Беньямин упоминает о «неуважении», проявленном к его жене, и о многочисленных «предательствах» (GB, 1:368) [84] . Очевидно, что Дора и Карла не ладили друг с другом. Объяснение Шолема: «причина заключалась… в притязаниях Беньямина на безусловное духовное лидерство по отношению к [Бельмору], которое последний должен был безоговорочно принимать. [Бельмор] же отверг притязания Беньямина, и многолетней юношеской дружбе был положен конец» (SF, 41–42; ШД, 79–80) – явно упрощает ситуацию, хотя мы вполне можем согласиться со сделанным им в этой связи замечанием о «деспотической черте» в характере Беньямина. С учетом последующих нелестных замечаний Бельмора о Доре – он называл ее «амбициозной гусыней» – вполне возможно, что эта дружба разбилась о нежелание Бельмора всерьез относиться к новой спутнице Беньямина [85] .
83
Это письмо с его излияниями о «ночи, несущей в себе свет», и ночи как «кровоточащем теле духа» имеет большое сходство с письмом Буберу от 17 июля 1916 г., обсуждавшимся выше.
84
Вместе с этой запиской сохранилась и записка Карлы Зелигсон к Беньямину: “Lieber Walter, ich mochte Dich bitten zu mir zu kommen. Carla” («Дорогой Вальтер, зайди ко мне, пожалуйста. Карла»), очевидно, представляющая собой попытку спасти их дружбу после их последней встречи 9 июля (GB, 1:368).
85
См.: Belmore, “Some Recollections of Walter Benjamin”, 123.
Вообще болезнь и бегство из Германии не мешали Беньямину читать романы, в том числе «Бувар и Пекюше» Флобера и «Идиот» Достоевского. Сочтя последний великим, Беньямин сочинил о нем тем летом короткое эссе, в котором утверждается, что фиаско, постигшее главного героя романа, похожего на Христа князя Мышкина, предвещало крах молодежного движения. «Ее жизнь [жизнь молодежи, жизнь движения] остается бессмертной, но она теряется в собственном свете». Так что в итоге это был плодотворный крах, фиаско, не ставшее концом, незабываемое фиаско, точно так же, как в «гравитационном поле» романного повествования все вещи и персонажи в конечном счете притягиваются к совершенно недостижимому центру, которым является жизнь князя: «…его жизнь источает строй, центром которого является собственное, до ничтожно малых величин зрелое одиночество». Поэтому «бессмертие» этой жизни связано не с продолжительностью, а с бесконечным движением – жизнь «бесконечно продвигает свое бессмертие… Чистым же выражением жизни в ее бессмертности является слово „молодость“» [86] . Одновременно с этим этюдом Беньямин работал над переводами из Бодлера и размышлял о современных течениях в живописи (он отдавал предпочтение Клее, Кандинскому и Шагалу, находя Пикассо ущербным).
86
В конце 1917 г. между Беньямином и Шолемом состоялся эмоциональный обмен письмами по поводу этого эссе; Шолем увидел в такой интерпретации князя Мышкина скрытые ссылки на покойного друга Беньямина Фрица Хайнле. См.: SF, 49; ШД, 90; C, 102.
Кроме того, в то время он «с радостью погрузился» в изучение немецкого романтизма, читая таких авторов-эзотериков, как Баадер и Франц Йозеф Молитор, которому принадлежит работа о каббале, а также «в огромном количестве Фридриха Шлегеля и Новалиса». В письме Шолему он поднимает идею, напоминающую его юношескую концепцию духа, о том, что
ядро раннего романтизма – религия и история. Его бесконечная глубина и красота по сравнению со всем последующим романтизмом проистекает из следующего обстоятельства: ранние романтики не искали в религиозных и исторических фактах тесной связи между двумя этими сферами, а скорее пытались создать в своем собственном мышлении и жизни высшую сферу, в которой обе эти сферы не могут не слиться воедино… Романтизм… был направлен на оргиастическое раскрытие – «оргиастическое» в элевсинском смысле – всех тайных источников традиции с тем, чтобы та, не осквернившись, наполнила все человечество… романтизм стремится сделать для религии то, что Кант сделал для теоретических тем: выявить ее форму. Но есть ли у религии форма?? Так или иначе, ранний романтизм понимал под историей что-то, аналогичное этому (C, 88–89) [87] .
87
См.: GB, 1:363, где приведен материал, не вошедший в Briefe и C.
Он упорядочивал отрывки из Шлегеля и Новалиса в соответствии с их принципиальной систематической значимостью: «…я уже давно обдумывал этот замысел. Разумеется, речь идет о чистой интерпретации… Но романтизм необходимо интерпретировать (не забывая об осмотрительности)» (C, 88). По сути, эти собрания отрывков стали непосредственной основой для диссертации Беньямина, посвященной концепции критики в раннем романтизме, но этот замысел начал принимать четкие очертания лишь следующей весной, после довольно неудачного обращения к поздним работам Канта об истории. Беньямин всерьез размышлял об академической карьере и пытался решить, где именно в Швейцарии можно защитить диссертацию по философии.
В начале 1917 г. он отправил Шолему из Санкт-Морица поразительное письмо о концепции «учений» (Lehre), которая в то время занимала ключевое место в его воззрениях. В написанном тогда же наброске «О восприятии» он говорит о «философии в целом», о ее теориях и доктринах, как об учении (см.: SW, 1:96). Его письмо Шолему опиралось на его штудии в области романтизма, а также на теорию обучения, представлявшую собой каркас его юношеской философии. Как всегда, обучение понимается им в связи с той формой, которую принимает жизнь индивидуума. Главное – не то, чтобы учитель «подавал пример», как требовал в недавно изданной статье Шолем. Более важно искусство жить – примерно так, как призывал Фридрих Шлегель: «…вести классическую жизнь и на практике воссоздавать в себе античность» [88] . Согласно синтетической концепции Беньямина, образование представляет собой творческое возобновление традиций, возвращение к ним. Он понимает здесь традицию так же, как в предыдущем году понимал язык и как в своей диссертации будет понимать искусство: как динамическую среду – такую, в которой ученик постепенно превращается в учителя (и слово lernen, и слово lehren восходят к корню, означающему «идти по следу») [89] . Учитель, лишь будучи одиноким учеником, в состоянии по-своему охватить традицию и тем самым обновить ее, то есть сделать переданное передаваемым дальше, сообщаемым. Приобщение к традиции предполагает погружение в море учений. Ведь Lehre
88
Schlegel, Lucinde and the Fragments, 180 («Атенейский фрагмент № 147»).
89
В сочиненном в конце 1917 г. под влиянием Гельдерлина коротком этюде «Кентавр», посвященном «духу воды» в греческой мифологии, Беньямин называет жидкую стихию оживляющей средой, Medium der Belebung, которая, «будучи средой… представляла собой единство противоположностей» (EW, 283). Ср. выражение Medium der Reflexion в диссертации Беньямина, работа над которой началась примерно три месяца спустя.