Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Что мне ответить человеку, который скажет, что мне повезло получить возможность гулять, писать и предаваться размышлениям, не беспокоясь о средствах к существованию и живя среди самых прекрасных пейзажей на земле, а Сан-Ремо в самом деле исключительно красивое место? И если кто-либо еще предстанет передо мной и скажет мне в лицо, что жалок и достоин презрения тот, кто, по сути, свил гнездо на руинах собственного прошлого, вдали от всех дел, друзей и средств производства, – услышав все это, я, скорее всего, буду ввергнут в смущенное молчание (C, 465).
Оказавшись в итальянской провинции с ее относительным спокойствием и безопасностью, Беньямин возобновил свою привычку долгих прогулок; кроме того, он много читал и много писал. Благодаря стоявшей в начале декабря почти летней погоде он забирался на высокие холмы вокруг Сан-Ремо и посетил горные городки Буссана-Веккья и Таджа, славящиеся великолепными видами на Средиземное море. Окружающая местность производила на него такое воздействие, что в какой-то момент он попытался заманить в Сан-Ремо Кракауэра, во время их октябрьской встречи в Париже пребывавшего в унынии. Хотя Беньямин не мог обещать ему теплой погоды, он надеялся, что толика уюта Кракауэру не помешает: «Когда становится прохладно… можно устроиться у камина – предмета, к которому я испытываю нежную любовь и который, как вы, может быть, помните, лег в основу всей моей „Теории романа“» (GB, 4:538) [395] . Да и цены здесь были несопоставимы с парижскими; по мнению Беньямина, Дора могла бы предоставить кров и Кракауэру по цене самого дешевого пансиона в городе – за 20 лир в день.
395
Беньямин
Но по мере того как продолжалась зима, к Беньямину снова вернулись чувства отчаяния и депрессии. Сама жизнь в пансионе оказалась более трудной, чем он предполагал: едва он поселился у Доры, как явились рабочие. Шум, производимый каменщиками и водопроводчиками, навевал ему воспоминания о недостроенном доме на Ибице. «Иногда я спрашиваю себя, – писал он 25 ноября Гретель Адорно, – не предначертано ли мне судьбой или звездами проводить свои дни на стройке» (BG, 124). Впрочем, неврастения была самой незначительной из его проблем. Беньямин был ежедневно окружен иностранными туристами и приехавшими на воды курортниками, которых он называл тупицами, считая, что «едва ли я могу ожидать от них чего-либо стоящего» (BS, 149), но рядом не было никого, с кем бы он мог делиться идеями. Так получилось, что во всей округе единственными немцами, имеющими склонность к интеллектуальным занятиям, были Оскар Гольдберг и члены его кружка. «Я угодил прямо в логово настоящих Еврейских Магов. Ибо здесь обосновался Гольдберг, который отрядил своего ученика [Адольфа] Каспари в местные кафе, пристроил Wirklichkeit der Hebraer [ «Еврейская реальность» (1925), одна из главных работ Гольдберга] в местный газетный киоск, а сам – кто знает? – вероятно, проводит время в казино, где проверяет истинность своей нумерологии» (BS, 148). Слишком хорошо помня свой опыт общения с Гольдбергом в начале 1920-х гг., Беньямин избегал всяких контактов с его гостями и шел на все, чтобы только не здороваться с ними. Даже городские кафе, обычно служившие для него прибежищем в подобных ситуациях, не могли ничем ему помочь, потому что он находил их «еще более мерзкими, чем кафе в самых крохотных итальянских орлиных гнездах» (BA, 59). В Сковсбостранде он был лишен элементарных возможностей для проведения изысканий; теперь же, в Сан-Ремо, интеллектуальная изоляция оказала на его работоспособность еще более катастрофическое воздействие. «Хуже всего то, – писал он Шолему к концу года, – что во мне нарастает усталость. А ее непосредственной причиной служит не столько уязвимость моего существования, сколько изоляция, в которой я то и дело оказываюсь из-за превратностей судьбы» (BS, 149).
В итоге, как и во многих других подобных случаях, его охватило отчаянное желание оказаться где угодно, но только не здесь. Беньямин все еще надеялся, что Хоркхаймер позовет его в Америку, но понимал, что это маловероятно. И когда Шолем, оставивший все надежды на то, что Беньямина удастся превратить в убежденного приверженца иудаизма, в конце ноября предложил ему совершить короткий, трех– или четырехнедельный вояж в Палестину, который можно было бы финансировать за счет чтения лекций или каким-либо подобным образом, Беньямин откликнулся с той же готовностью, с которой он ответил на вопрос Хоркхаймера о посещении Америки. В начале 1935 г., когда эти планы стали принимать более определенные очертания, Шолем предложил на выбор Беньямину весенний или зимний визит. Беньямин выбрал зимний вариант, подчеркивая, что не сможет выбраться раньше, так как опасался подвергнуть риску свои связи с институтом, вступившие в критический этап. «Как я уже писал тебе раньше, женевский институт, среди стропил которого, как ты знаешь, теряется крайне потрепанная нить моей жизни, переезжает в Америку. Поскольку мне необходимо любой ценой поддерживать личные контакты с его руководством, возможная европейская поездка одного или двух его наиболее влиятельных представителей, с которыми я там поддерживаю контакт – речь идет о директорах или как минимум членах администрации, – является событием, которое я просто не могу игнорировать» (BS, 153). Шолем воспринял это письмо как неожиданно откровенное выражение сомнений Беньямина, связанных с институтом; в любом случае ссылка на «Процесс» Кафки (упоминание о стропилах и нити) указывала на психологическую дистанцированность Беньямина от Хоркхаймера и его коллег, а также на неясность поступков и мотивов этой группы, по крайней мере в том, что касалось него (BS, 153n1).
Беньямин, как часто с ним бывало, находил убежище от своих несчастий в снах. Он рассказывал Кракауэру о сне, в котором его «ангел-хранитель» привел его к Бальзаку. «Нам пришлось долго идти прямо по сочным зеленым лугам, сквозь ясеневые и ольховые рощи; все деревья указывали в том направлении, куда я должен был идти, и, наконец, в беседке, увитой листвой и зеленью, я увидел Бальзака, который сидел за столом, курил сигару и писал один из своих романов. Его достижения при всем их величии мгновенно сделались для меня более понятными, когда я подметил неописуемую тишину, окружавшую его в этом зеленом уединении» (GB, 5:27). В начале 1920-х гг., когда Беньямин активно пытался получить университетскую должность, ему приснилось, как он встретился с Гёте в кабинете у поэта (см.: SW, 1:445–446); сейчас же, в своем собственном уединении среди зелени Сан-Ремо, Беньямин повстречал Бальзака (с сигарой, напоминавшей о Брехте), работающего примерно в тех же условиях, которые он сам находил столь продуктивными на Ибице. Этот сон о великом произведении, рождающемся среди тишины, красноречиво говорит об амбициях Беньямина, подрывавшихся его неспособностью найти место, которое бы «благоприятствовало если не моим взорам, то моим трудам и душевному состоянию» (GB, 4:543).
Сам пансион тоже оказался далеко не таким удобным пристанищем, как он поначалу представлял. Спасаясь от других гостей и от вечернего холода, Беньямин был вынужден ложиться в постель уже в девять вечера. Поэтому он был нисколько не ограничен во времени для того, чтобы развлекаться снами. Это же относилось и к чтению. Он вернулся к своей привычке поглощать один за другим детективные романы, выбирая книги Сомерсета Моэма, неизменного Сименона, Агаты Кристи (чью «Тайну „Голубого экспресса“» он счел переоцененной) и Пьера Вери. Пожалуй, особенно удивителен был восторг, вызванный у него «Владетелем Баллантрэ» Роберта Луиса Стивенсона – книгой, которую он рекомендовал своим тогдашним корреспондентам; Беньямин ставил ее «выше почти всех великих романов, сразу за „Пармской обителью“» (C, 464). Однако он читал не только ради удовольствия. Он все еще надеялся на публикацию коротких рецензий на книги советских авторов и потому прочел сатирический роман «Золотой теленок» Ильфа и Петрова. Хоркхаймер, восхищенный обзором современной французской литературы, сделанным Беньямином, просил его прислать серию более неформальных «писем из Парижа». Хотя Беньямин сочинил первое из них только в 1937 г., эта идея послужила для него достаточным стимулом к тому, чтобы следить за авторами, которых он рецензировал (он прочел последнюю книгу Жюльена Грина «Провидец», и она его очень разочаровала), а также открывать для себя новые книги и авторов: «Комедию Шарлеруа» Пьера Дрие ла Рошеля, «Холостяков» Анри де Монтерлана и автобиографический «Дневник сорокалетнего человека» Жана Геенно.
В те дни одна книга произвела на Беньямина сильное впечатление; точнее говоря, она пробудила в нем воспоминания о покойном друге. Проживавший в изгнании немецкий историк и теолог Карл Тиме (1902–1963) прислал Беньямину экземпляр своего изданного в 1934 г. труда Das alte Wahre: Eine Bildungsgeschichte des Abendlandes («Старые истины: история формирования личности на Западе»), и Беньямин набросился на содержащуюся в нем критику devotio moderna, потому что она стала для него живым напоминанием о Флоренсе Христиане Ранге и своеобразном «мире теологического мышления», с которым тот познакомил Беньямина. С момента кончины Ранга прошло десять лет, и Беньямин по-прежнему остро осознавал значение воззрений Ранга и свойственного ему ощущения, что «вся западная культура по-прежнему кормится содержанием иудео-христианского откровения и его историей» (C, 466–467). Он признавался Карлу Линферту, что не может закрывать глаза на принципиальные различия между собственной позицией и позицией Тиме – различия, явственно проступающие на каждой странице книги последнего, но тем не менее подтверждал «бесспорное значение» его работы (GB, 4:559).
В декабре одолевавшее Беньямина чувство изоляции развеял визит Штефана, которого он не видел почти два года. 16-летний сын показался Беньямину сдержанным, уверенным в себе и независимым. Но Беньямин сетовал на неспособность развлечь молодого человека чем-либо, кроме «серьезных» разговоров, что, возможно, являлось следствием растущей в Штефане неприязни к своему слишком часто отсутствующему отцу. Штефан намеревался вернуться в Берлин и продолжить там обучение – по крайней мере до весны, когда можно будет зарегистрироваться в итальянской школьной системе. Больше у Беньямина почти не было гостей из внешнего мира; в конце февраля приезжал Эгон Виссинг, и примерно в то же время краткий визит нанесли Фриц Радт и его жена Юла Кон, но отъезд этих дорогих друзей лишь усилил в Беньямине чувство изоляции. Ему начинало казаться, что жизнь – даже если это всего лишь жизнь в изгнании – проходит в каких-то других краях. Центром притяжения для многих его друзей становился Лондон; там по крайней мере временно обосновался Эрнст Шен, у Адорно имелась сеть контактов там и в Оксфорде, и о Лондоне же как месте жительства подумывали Юла и Фриц Радт. Мысли Беньямина часто обращались к Ибице, «контуры [которой] так глубоко отпечатались во мне», и к тамошнему маленькому сообществу. Он был опечален, узнав о внезапной смерти юного Жан-Жака Неггерата от тифа; Альфред Кон сообщал, что его кончину оплакивал весь остров. Как Беньямин писал Кону, эта смерть произвела на него большее впечатление, чем можно было бы ожидать с учетом довольно случайного характера их знакомства, ибо «так случилось, что нить его жизни пересеклась с узлом моей жизни» (C, 465). Регулярное обращение Беньямина к метафоре «нить жизни» свидетельствовало о его все более фаталистическом отношении к своему собственному существованию, хотя можно сказать, что ему всегда было свойственно ощущение своего предназначения. Разумеется, Беньямин был не единственным страдальцем из представителей своего окружения. Шен впадал в отчаяние из-за неспособности найти постоянную работу; Адорно сообщал, что пребывает в «ужасном» состоянии. А в письмах Гретель Карплус, обычно поднимавших Беньямину настроение, отражались проблемы, возникшие в ее отношениях с Адорно. Нездоровая и несчастная, она просила Адорно приехать в Берлин и откровенно обсудить их совместное будущее.
Невзирая на неизменную угрозу психологического ступора и даже кататонического паралича – в письме Шолему Беньямин говорит о «дымном мареве едва ли не постоянного приступа депрессии», – он продолжал писать и даже получал заказы от французской и немецкой эмигрантской прессы (см.: BS, 154). Многие из этих начинаний представляли собой неизбежное зло. Благодаря щедрости Доры стоимость жизни в Сан-Ремо была для него, разумеется, почти нулевой, но он знал, что не сможет оставаться там вечно, даже если бы хотел этого. В конце января Беньямин получил от института чек на щедрую сумму 700 франков, а в феврале – еще 500 франков, что позволило ему накопить скромный резерв на несколько месяцев жизни после отъезда из Сан-Ремо. И тот, и другой платеж он считал гонораром за свое эссе о социологии языка. По этой причине он по-прежнему писал маленькие тексты, не занимаясь крупными проектами, к которым мечтал вернуться. Как он сообщал Альфреду Кону (занимавшемуся бизнесом в Барселоне), «я ограничиваюсь тем, что клепаю один текст за другим, не слишком торопясь и в полукустарной манере» (C, 476). В январе Беньямин закончил свою первую пространную работу на французском – эссе о Иоганне Якобе Бахофене, которое с подачи Жана Полана писал для Nouvelle Revue Francaise (опубликовано в SW, 3:11–24; МВ, 293–312). Все еще не питая абсолютной уверенности в своем французском, в начале февраля он отправился в Ниццу, чтобы обсудить предпоследнюю версию этого текста с Марселем Брионом. Цель эссе заключалась в том, чтобы познакомить французскую общественность с малоизвестной в то время во Франции фигурой – ученым XIX в., чьи изыскания в сфере древней погребальной символики привели к открытию доисторического «матриархата», дионисийской гинекократии, в которой смерть служила ключом ко всякому знанию и в которой образ являлся «посланием из страны мертвых». Беньямин с давних пор интересовался Бахофеном; этот интерес проснулся в нем в его студенческие дни в Мюнхене, когда он впервые вошел в контакт с кружком Людвига Клагеса. Весной эссе в итоге было отвергнуто редакцией Nouvelle Revue Francaise. Хотя Жан Полан отправил его для рассмотрения в престижный журнал Mercure de France («Французский Меркурий»), при жизни Беньямина оно так и не было издано, несмотря на то что в 1940 г. дружившая с Беньямином хозяйка книжного магазина Адриенна Монье предложила напечатать его в своей Gazette des amis des livres («Вестник друзей книги»). Аналогичная участь постигла и другую заказную статью, над которой Беньямин трудился в начале 1935 г.: рецензию на «Трехгрошовый роман» Брехта. Этот роман неожиданно захватил Беньямина, писавшего всем друзьям с требованием прочесть его и просившего их сообщать ему все, что им известно о том, как этот роман был принят. Собственно говоря, Беньямин уже нашел издателя для этой рецензии, но ее публикации помешали его натянутые отношения с Клаусом Манном. После того как Беньямин написал Манну, требуя, чтобы за эту публикацию в издававшемся в Амстердаме журнале Die Sammlung ему заплатили 250 французских франков, а не 150, как предлагал Манн, тот вернул ему рукопись на 12 страницах без всяких комментариев, хотя рецензия уже пошла в набор. «Конечно же, я бы проглотил наглость Манна, если бы предвидел результат», – писал Беньямин Брехту и добавлял, видоизменив строчку из «Песни о тщете человеческих усилий» из его «Трехгрошовой оперы»: «Запас ума оказался во мне скуден» (C, 484). Узнав о неприятности, постигшей Беньямина, Вернер Крафт счел себя обязанным преподать ему урок политики в среде изгнанников: «Возможно, вам стоило бы учитывать следующее: в будущем следует всегда заранее смириться с меньшей суммой, поскольку даже более крупная так мала, что разница едва ли имеет значение, когда речь идет о выживании». Крафт разделял, специально подчеркивая это, его мнение о том, что подобные журналы держат своих авторов в рабстве, делая это «из здорового классового инстинкта» (цит. по: GB, 5:92n). Третье беллетристическое начинание, которым Беньямин занимался в то время, эссе об Андре Жиде под названием «Письмо из Парижа», заказанное только что основанным московским органом Народного фронта Das Wort («Слово»), в итоге вышло в ноябре 1936 г. Редколлегия журнала (в состав которой входил и Брехт) заказала Беньямину и следующую работу из этой серии, посвященную живописи и фотографии, но та так и не была напечатана. По иронии судьбы именно эта публикация в Das Wort впоследствии послужила основанием для официального лишения Беньямина гражданства, осуществленного в феврале 1939 г. по требованию гестапо.
Помимо работы над этими заказными статьями Беньямин пересматривал и дополнял эссе о Кафке, в декабре напечатанное в сокращенном виде в Judische Rundschau. Беньямин занялся очередной переделкой этого эссе с необычайным энтузиазмом, который подстегивала перспектива издать полноценную книгу о Кафке у Шокена. Свою роль здесь сыграли и другие факторы. После того как был дописан окончательный вариант «Франца Кафки», вышел первый том собрания сочинений Кафки. Кроме того, Беньямин получил обширный, очень позитивный отзыв на свое эссе от Адорно, по его прочтении поспешившего выразить «незамедлительное и, более того, громадное чувство благодарности». «Наше согласие в том, что касается философских основ, – далее писал Адорно, – никогда не представало перед моим сознанием более четко, чем здесь» (BA, 66). По сути, Адорно оказался идеальным первым читателем эссе. Он понимал попытку Беньямина извлечь из иносказаний Кафки то, что сам он называл «теологией „наизнанку“»; он понимал имманентность мифа и архаичного по отношению к структуре современности; и он лучше других (Шолема, Крафта или Брехта) понимал аллегорическую функцию «почерка» – письма, графического представления языка, текста – в эссе Беньямина. В начале 1935 г. Беньямин существенно переписал и расширил вторую часть эссе и планировал еще более серьезно переделать четвертую и последнюю части. Но договор с Шокеном так и не состоялся, и результатом этих замыслов стала лишь серия любопытнейших дополнений [396] . По предложению Вернера Крафта Беньямин послал рукопись всего эссе французскому критику Шарлю Дюбо в надежде, что он предложит ее какому-нибудь французскому издателю, но и эта попытка тоже окончилась ничем.
396
Заметки Беньямина к предполагаемой новой редакции эссе о Кафке опубликованы в: GS, 2:1248–1264.