Ванька Каин
Шрифт:
— Гоститя! Завтрева бабы щей справят. А винца ныне нет.
Кудлатый не очень-то их и разглядывал, а то, что каждый из них при оружии, как будто вообще не замечал. И отпрыски его не очень-то ими интересовались, лишь бабы да девки исподтишка зыркали. Сидевших вместе Зарю, Ивана и Камчатку мужик спросил:
— Может, хочете в избу? — Это насчёт поспать.
Нет, они завалились все вместе в риге, завалились тотчас, хотя солнце стояло ещё высоко. И Иван только и успел подумать, что тут ведь есть раскольники, может, и этот, и «для чего он нас троих в избу-то звал?» — и тут его кто-то толк в бок-то, и слышит, собаки брешут заливисто, как брехали, когда они вышли к этому хутору, и голос чей-то сдавленный: «Драгуны!» Видит, в риге темно, а на воле светает и через дыры в застрехах — поле и те избы как на ладони и от них в рассветной дымке цепью
А в голове билось одно: «Обложили точно волков. Пятый день... И отчего эти-то? Отчего этот-то с ними?» Драгуны, конечно, опомнились, стали обходить, пальба поднялась и в лесу — еле-еле вырвались, оставив двух убитых и трёх то ли раненых, то ли схваченных.
Л как поняли, что всё же оторвались, так, кто где был, там и сел или повалился, и долго-долго никто не двигался.
И дальше на ногах их, наверное, один только страх держал, сил не осталось ни у кого, даже Ивана пошатывало. Волочились, воистину только волочились по еле находимым, еле проходимым тропам, пока опять не услышали в отдалении собачий лай и не различили впереди, сквозь сосны избы, вроде бы целую деревушку, но большую ли, маленькую ли — разобрать через частый лес было невозможно.
Сухой щербатый Илья Муромец — он был из муромских крестьян, — вызвался сходить в деревушку на разведку. Спокойный, приветливый и сметливый, по обличью совсем не разбойник, он хорошо справлялся с такими делами. Вот только правое ухо у него было наполовину обрублено, — и, уходя на разведку, он всегда сдвигал шапку направо, прикрывал его. Саблю и ружьё оставил, но пистолет под рубаху всё-таки сунул. А ватага на всякий случай от деревни отошла и порассыпалась меж деревьев и кустов, изготовила ружья. Отсутствовал Муромец долго, наконец появился с высоким светло-русым темнолицым мужиком. Каждый нёс по изрядной корзине, от которых потёк невыносимо дразнящий хлебный дух, все молодцы вмиг сорвались с мест, вмиг окружили их сжимающимся кольцом, глотая слюни и не сводя жадных голодных туманившихся глаз с корзин. В них были караваи хлеба, а ели все по-настоящему три дня назад, на том хуторе. Несколько караваев вмиг разорвали на куски, а куски рвали зубами, жевали и глотали, чавкая, давясь и задыхаясь, казалось, ещё быстрее. Одна корзина была уже пуста. Потянулись ко второй, но Заря зарычал с набитым ртом, остановив слишком алчущих.
А высокий темнолицый мужик стоял тем временем в центре этих одуревших от хлеба, всё позабывших, чавкающих, расслюнявившихся, грязных, оборванных, увешанных оружием людей и цепко, жёстко каждого оглядывал, никого не пропуская. Лицо у него было удлинённое, суровое и глаза суровые, тёмно-серые, непроницаемые. Муромец сказал, что имя его Евстафий, что в деревне он вроде старосты, что драгун у них не было, что, кто они и чего им надо, не скрывал, и тот пришёл поговорить. Отошли в сторонку, и Евстафий перво-наперво спросил:
— Это, вас сюда кто привёл?
И, не мигая, впился взглядом в глаза Зари, явно пытался угадать, правду тот ответит или нет. Заря сказал, что никто, случайно набрели. А Иван с серьёзной миной добавил:
— Да скажи ты ему, скажи.
— Чего? — не понял атаман.
— Чего? — быстро повторил Евстафий.
— Что привёл нас леший. Вон в том чапыжнике хоронится, вон кривой рог-то торчит, вишь!
Строгий немигучий взгляд впился теперь в него, обшарил всего, как общупал. Иван весело осклабился, изобразив полное радушие, но Евстафий этого как бы и не заметил, был по-прежнему напряжён и строг.
— Это, а идёте куда?
— Не идём, а бегём-удираем, живот свой спасаем. Не видишь, что ль, кто мы?
— Это видно.
Заря тоже, конечно, внимательно приглядывался к мужику, прикидывая, можно ли ему доверять, как и Иван. Наконец сказал, что дело — не великое: надо им схорониться недели на две от драгун, которые за ними гнались и, наверное, всё ещё гонятся, рыщут.
— Пособишь — наградим щедро. Вот задаток.
И, как на хуторе, протянул тоже два рубля. Но Евстафий их не взял, сказал, это успеется, а пособить пособит, чтоб собирались, счас и пойдут. «Уж больно быстро согласился!» — подумал Иван, и Заря явно о том же подумал, ибо чуть приметно дёрнул левым веком — был у них такой знак. И Иван вроде с полным простодушием спросил:
— Отчего ж так легко согласен? Деньги любишь?
А тот вдруг посветлел лицом и сказал:
— Это, много будешь знать — скоро состаришься, слыхал?
— Но коль придут драгуны, вам-то знаешь что будет?
— Не придут! — убеждённо сказал Евстафий.
— А коль? Мы ж стрелять будем.
— Не будете. Это, я вас в другом месте схороню — надёжно.
И повёл ватагу не в деревню, а в сторону, через вековой бор, потом через недолгий чащобный осинник-ольховник, за которым открылось бескрайнее ровное жидкое редколесье, оказавшееся гигантским болотом-зыбуном, то есть топким гиблым болотом, усеянным пёстрыми дурманно пахучими цветами, среди которых были и в рост человека, с пышными белыми шапками, и какие-то другие высоченные, с розовыми метёлками. Оно лежало под большим предвечерним солнцем спокойно, тихо, будто грелось, нежилось в его тёплых лучах и звало, манило погреться и их меж её дивными цветами, над которыми порхали бабочки, гудели пчёлы. Евстафий сказал, что по-ихнему это — чаруса, что в ней есть единственная твёрдая тропа и все должны идти теперь за ним только затылок в затылок, не делая ни шагу в сторону. Кто шагнёт — высокий травостой вмиг просядет под ногами, прорвётся, и человек окажется в студенистой липкой трясине, которая всосёт, заглотит так, что не будет никаких сил вырваться, и через минуту следа никакого не останется, будто и не было никогда никого на этом месте.
Идти пришлось долго, и было тяжело столько времени неотступно следить, куда ступил впередиидущий, и ступить точно туда же. Каждый ведь нёс ещё оружие и боевой припас, тащили и то, что взяли в Работках у Шубина, тащили и какие-то свои котомки, кисы, одёжку. Поэтому все страшно обрадовались, когда вышли наконец на твёрдое возвышение в редких могучих соснах. Евстафий объявил, что это остров, и, пройдя ещё немного в глубь него, они оказались на просторной поляне, на которой были большие высокие землянки с дощатыми и жердяными дверьми, были земляные печурки, ещё какие-то земляные строения, был глухой сруб, высоко поднятый над землёй на толстых столбах, были две аккуратные поленницы дров и колодец с очень высоким журавлём.
— Жил, что ль, кто? Или хоронился?
— Какая разница, — ответил темнолицый.
Рассыпавшаяся по необычному поселению ватага с любопытством всё рассматривала — и уже заскрипели двери землянок, лязгало складываемое оружие, кто-то басил: «Чур, ляжу тут, у двери!», надсадно взвизгнул колодезный журавль, кто-то удивлённо матюгнулся: «Глянь-ко, туды-растуды, — лавка долблёная!» Потянуло табачным дымом — это мосластый Никишка сидел уже на траве, привалившись к срубовому столбу, и громко сосал-распалял свою фарфоровую голландскую трубку, которую носил всегда за пазухой и которую мог сосать целые дни напролёт. Евстафий крикнул ему:
— Эй, это, у амбара, с огнём сторожней!
И Заре, Ивану, и Камчатке:
— В амбаре — жито. И жерновок есть. А там вон — баня, каменка.
— Гы-ы-ы! — возликовал Камчатка. — Земляная!
Он был лютый парильщик. И Заря с удовольствием повёл плечами — тоже любил попариться.
— Это вон — вон и вон! — погреба с припасом. Увидите. Дичину настреляете. И зайцев. Медведи ходят. Сохатые.
— Сюда?! Через трясину?!
— Это у нас тропа одна, а у них сто. Через три дня приду. Живите.