Ванька Каин
Шрифт:
— Экая ты!
— Экая?
— Весёлая.
— Худо?
— Не-е-ет.
Состроила торжествующую мину: «То-то, мол!» Легонько рассмеялась, легонько развернулась и ушла, но Иван успел разглядеть её пышности и сзади — очень была лакомая.
Сержант проводил дочь влюблённым взглядом.
— Сколько ей?
— Осьмнадцать скоро.
— Сосватана?
— И не говори! Ни за кого не идёт, сватались. С тобой, грит, буду жить.
Через четыре дня пожаловал к ним снова — не шла из ума.
Она развешивала во дворе стираное бельё. Прям от корыта, чуть распаренная, в лёгкой, облепившей дивное тело холстине, с голыми по локоть белейшими круглыми руками с ямочками
— Видал, какие у меня защитники! Бельками зовут. Пёс просто Белёк, а гусь Белёк Иваныч.
Иван, проверив, не порвана ли штанина, тоже засмеялся:
— Правда, что ль, защищают?
— Ну! Никому тронуть меня не дают, даже отцу. Хошь, попробуй ещё!
Иван согласно кивнул, шагнул, протянул к ней руку. Затихавшие было Бельки мигом взъярились, стали надвигаться. Она, смеясь, замахала руками, подошла к ним:
— Ладно! Ладно! Ступайте! Он — свой. Ступайте!
Погладила гусю голову, шею, спину, а тот в ответ ласково, с тихим нутряным клёкотом потёрся о её бедро. И пса погладила и почесала промеж ушей. И они отошли, но недалеко, и глаз с Ивана не спускали.
— Ты и замуж их с собой возьми. Как он полезет — они его цап.
— У меня и кот такой же, хошь покажу? Когтищи!..
А во второй и третий приход она была не одна. То отец маялся раненой ногой, грел её в кадке, в которую она подливала горячую воду с какими-то снадобьями и следила, чтобы всё это сверху было всё время плотно прикрыто ветхим стёганым одеялом. То у них гостила глуховатая старуха, родственница из Звенигорода с тощенькой ушастой, страшно любопытной девчонкой — внучкой лет семи-восьми, которая таскалась за Ариной неотступно, точно хвост вместе с Бельками, и Арина, прямо на ходу, вдруг прижимала эту девчонку к себе и гладила мягонькой рукой ей за ухом, подбородок, и та тёрлась об неё, совсем как гусак Белёк Иванович.
А кот её оказался огненно-рыжим без единого пятнышка, удлинённым, видно, очень сильным и совершенно независимым. Ни к кому не подходил, только к ней; как садилась, прыгал на плечо и ложился, прижимаясь к белой шее, лежал неподвижно, словно лисий воротник. Но когда Иван стал говорить о нём — кота звали Тит, — она сказала:
— Гордый, страх. Попробуй скажи, что Тит плохой.
— Не надо! Не надо! — забеспокоился сержант. — Кинется и полоснёт ой-ей-ей! Даже на меня кидается. Зверь! Вон, из дальнего угла сюда прыгает. Чистый зверь! Вишь! Вишь!
Тит многозначительно и будто одобряюще покосился на сержанта...
В тот день двинулся к ним сразу после Федосьиного «манка». Как ушла, так и двинулся, ещё утром решил пойти, и сержанта нарочно услал по делу, чтобы не мешал. А была Параскева-грязнуха, Параскева-порошиха, конец октября, но дни стояли сухие, тихие, ясные, словно бабье лето вернулось, только без паутинок и жёлтой листвы — вся была на земле вдоль заборов, стен и кучками в углах и уже кукожилась, серела, хрустела, но пахла ещё сильно, горько и задумчиво. Спускавшееся солнце бледновато вызолотило закатную сторону Варварки, легонько грело, и прохожие шли в основном по этой стороне, с удовольствием подставляя солнцу лица и жмурясь. Иван тоже подставлял. А на одних воротах на воротных столбах сидели и грелись, зажмурясь, по кошке: пушистая серо-чёрная и Тит. Это Иван подумал, подходя, что это Тит, и, присвистнув, даже позвал его тихонько и ласково, но рыжий гладкий кот или кошка — чёрт их разберёт сидящих? — приоткрыл на свист и зов тусклые ленивые глаза, и он увидел, что это не Тит: меньше его, не холёный, шерсть не блестит.
Усмехнулся: «С кошками стал почтителен и ласков. Во!»
Бельки были во дворе, позади Арины. Они всегда ходили за ней во дворе. Насторожились, но не урчали, не шипели, только гусак голову всё-таки предупреждающе опустил, шею вытянул. Привыкали к нему.
— Батюшка огурцов-то принёс?
Сержант уже несколько раз приносил очень понравившиеся ему её соленья и печенья: пироги с луком, с вязигой, с калиной, с маком.
Благодарственно поклонился.
В дом не звала. Была в накинутом на плечи стареньком, видно, ещё девчоночьем потёртом шушуне, из которого выросла и который узостью своей сделал её похожей на девчонку. В руках держала оббитую деревянную миску, которой шла задавать птице корм. Гуси, куры и четыре или пять индюшек уже сбежались в распахнутый сарай к длинным корытцам и теперь нетерпеливо выглядывали оттуда и вопросительно квохтали: «Чего, мол, медлишь?»
Не спешил, бесцеремонно, с удовольствием оглядел её с головы до пят.
Она, видно, почуяла его настроение и с чем пришёл: съёжилась, потянула, запахивая, обеими руками узкий шушун, отчего сделалась ещё девчоностей. Весёлость в глазах сменилась напряжением, и из серых они вдруг стали золотистыми — закатное солнце их вызолотило, — и до того красивыми, что он еле утерпел, чтобы опять не схватить её, не сжать и не попробовать губами, какие они на вкус, эти необыкновенные, золотистые глаза на этом нежнейшем, зардевшемся вдруг лице с приоткрытым пухлым, таким зовущим ртом. Еле-еле сдержался.
— Замуж за меня пойдёшь?
Не ответила.
— Пойдёшь?
Думал, она удивится, обрадуется, смутится, а она помрачнела:
— Нет.
— Не пойдёшь?!
— Нет.
Видно, никак не ожидала такого, и в душе и в мыслях её творилось бог знает что.
— Я весёлый. И ты весёлая. Заживём ой-ей-ей!
— Нет.
— Отца к себе возьмём.
— Нет.
— И Бельков возьмём. И Тита.
— Нет.
Он всё обдумал и был уверен, что она пойдёт за него. По-девичьи, для приличия, может, конечно, малость и покобенится, но пойдёт, никуда не денется, такие, как он, на дороге не валяются. Да и видел же, что уже запал ей в душу, что уже интересен ей, как любой девке и бабе, на которых клал глаз. Иного не было никогда и быть не могло. «Но пусть подтвердит «нет!», пусть!»
— Подумай! Я серьёзно.
— Нет.
— Я богатый.
— Нет.
— И про отца серьёзно. Про зверей.
— Нет.
Голос делался всё твёрже. Глядела прямо в глаза жёстко и непонятно.
Бельки сзади, почуяв её настроение, напомнили о себе.
Солнца во дворе уже не было, лишь на крышах.
— Что ты затвердила «Нет! Нет!»? Скажи — почему?
Молчала.
— Не нравлюсь?
Неопределённо повела плечами и опять промолчала.
— Видишь же — приворожила.