Варфоломеевская ночь
Шрифт:
— Быть может, этот другой — ее собственный муж?
— Нет, Руджиери, если бы это, я бы так не отчаивался. Это Бюсси. Теперь она улыбается ему, и ее постель, кажется, уже готова для него.
— Бедный влюбленный… — покачал головой астролог.
— Только вы можете мне помочь, мэтр, — горячо заговорил Ла Моль, — только вам я доверяю тайну в надежде соединить наши сердца и заставить их биться одно ради другого еще пуще прежнего. Только вы сможете заставить ее вновь полюбить меня!
И он взял фигурку из рук Руджиери и страстно приник к ней губами. Потом поднял голову и посмотрел на астролога. В лунном
— Вот то, что поможет вам, — в зловещей тишине прозвучал голос мага, который показался Ла Молю похожим на голос палача, предлагающего положить голову на плаху.
Он дрожащими пальцами взял иголку и поднес ее к тому месту, где у восковой фигурки должно быть сердце.
— Смелее! — подбодрил его Руджиери. — Направляйте острие в грудь и протыкайте сердце как раз в том месте, где идет надпись «Маргарита».
Острие коснулось королевской мантии, и Ла Моль с ужасом отдернул руку. На лбу у него показалась испарина, он тяжело дышал.
— Но ведь именно так желают смерти своим врагам! — голосом, перешедшим на шепот, воскликнул он и безумными глазами уставился на мага.
— Разве вы желаете, смерти королеве Наваррской? — возразил на это Руджиери. — И разве не написано на этой фигурке имя избранницы вашего сердца?
Ла Моль молчал, тяжело дыша.
И в наступившей тишине Руджиери прибавил:
— Изображения своих врагов прокалывают иголкой, напоминающей стрелу, на обратном конце которой не изгиб в виде сердца, а оперение. А теперь сами скажите то, ради чего вы пришли сюда.
Не отрывая взгляда от ладоней, в одной из которых он держал статуэтку, похожую на Марго, а в другой — иголку с сердечком на обратном конце, Ла Моль негромко проговорил:
— Пусть сердце королевы Маргариты пронзит стрела моей любви так же, как сердце этой фигурки пронзает иголка.
И воткнул иголку в грудь статуэтки.
В эту минуту ему показалось, будто он пронзил острием кинжала собственное сердце.
В комнате потемнело. Неизвестно откуда взявшаяся маленькая тучка на миг скрыла луну.
Руджиери взглянул на небо и вздрогнул.
В эти дни Екатерина подолгу размышляла над судьбами сыновей. Конечно, она любила своего Генриха, но нельзя сбрасывать со счетов остальных ради одного. Разве ей не жаль было своего первого, Франциска? Но потом она поняла, что так нужно для блага королевства, на троне должен сидеть крепкий и сильный, а не хилый и больной. И она смирилась. И вот теперь Карл… Никто не мог предугадать такого конца, пусть даже ее сын был нервным и вспыльчивым, доходил порою до бешенства, переходящего в припадок. А что конец неизбежен и наступит очень скоро, она и сама поняла. Нострадамус говорил о том же, как в воду глядел. Все годы точно совпали. Но после него Генрих! Значит, так тому и быть. А Франсуа, кажется, зря трепыхается, да еще и Бурбона тащит за собой. Тот-то, неужели не видит предопределенную Богом обреченность замыслов юного принца, ведь умен, хитер, лукав — истинный гасконец, весь в свою мать.
И все же она должна помочь Карлу, что-то предпринять для его спасения, хотя он сохнет день за днем и на глазах превращается в дряхлого старца. Но ведь это ее сын! Уже второй! А если с Генрихом так же? Что тогда ей останется? Она должна, должна что-то предпринять, попытаться вытащить его из лап смерти. Умрет он — и подумают все, что проклятие лежит на ее сыновьях, и на Генриха тогда станут смотреть как на обреченного, и не будет у него счастливого царствования.
Второй сын… и тот бездетный, если не считать девочки и мальчика-бастарда. Что если и Генрих тоже не оставит сыновей?.. И она снова вспомнила комнату и зеркало, в котором круг за кругом шагали ее сыновья. Последним был Анжу, потом, будто молния, Гиз, за ним Бурбон с теми же кругами… Значит, судьбу не побороть. Выходит, после них — Бурбон? Этот маленький король птичьего королевства?
Все восставало при этой мысли, она начинала метаться, не находя места, вновь и вновь возвращаясь к тому, что они все-таки немало сделали со своим сыном за эти четырнадцать лет. Она ему мать и должна сделать все от нее зависящее, чтобы попытаться спасти его. Хотя бы потому, что не стоит терять Польшу. Хотя бы потому, чтобы о ней не говорили потом, что она сидела, сложа руки и спокойно ждала неизбежного конца… Как с Франциском.
Материнские ли то были порывы и стремления?
Либо они рождались в голове только у правительницы государства, но не матери?
Кто знает? Пусть каждый решает сам.
Поздним вечером следующего дня Екатерина Медичи вышла из Лувра, села в портшез и приказала нести себя по улице Сен-Жермен Л'Оссеруа до башен Шатле. На улице Фонтене носилки остановились. Королева вышла из них, постучала условным знаком в двери дома, выходящего фасадом на мост Менял, и тотчас была впущена.
Руджиери ждал, это было видно по тому, что он нисколько не удивился ее приходу.
Они прошли на третий этаж в лабораторию, где все было обставлено так же, как и в башне, с той лишь разницей, что здесь не было подзорной трубы для наблюдения за небесными светилами. Зато всяческих колб, склянок, пробирок, баночек, трубочек, шлангов, жаровен, пузырьков, бутылок, мазей, порошков и прочего атрибута настоящего алхимика имелось столько, сколько не было, у докторов и магистров физико-химических наук любого из университетов Европы.
Екатерина не рассматривала все это, как сделал бы любой впервые пришедший сюда, она столько раз уже была здесь, что не хуже Руджиери знала назначение каждого порошка и мази и место, где лежит то, что ей требовалось. Поэтому она сразу же подошла к четырехполочной этажерке, закрытой шторкой, и остановилась возле нее.
— Готово ли то, о чем я просила тебя, Козимо? — спросила она.
— Да, мадам.
Астролог отодвинул пальцем шторку и достал с верхней полки восковую человеческую фигурку, точь-в-точь такого же размера, какую он делал для Ла Моля.
— Это мужчина. На нем одежда знатного дворянина, — произнес Руджиери, протягивая свое творение королеве. — Все так, как вы просили, мадам.
Екатерина взяла восковое изваяние и впилась в него жадным взглядом. Придирчиво рассматривая каждую деталь и, главное, черты лица, она злорадно улыбалась и, держа фигурку обеими ладонями со спины, а большими пальцами надавливая на ее грудь, все никак не могла наглядеться на изображение того, за чьей жизнью она сюда пришла.
— Его имя я написал у него на груди, — произнес Руджиери.