Варфоломеевская ночь
Шрифт:
Конде отвернулся и посмотрел на Генриха. Тот сидел за столом и, как ни в чем не бывало, насвистывал охотничью песенку, выстукивая пальцами мотив на шахматной доске. Они встретились взглядами. Конде несколько раз кивнул, и Генрих все понял.
— Что же дальше? — невозмутимо спросил он у Франциска.
— Но ведь они должны прибыть в два часа! — закипятился Алансон и быстрыми шагами заходил по комнате из угла в угол, размахивая руками. — В два! А сейчас только час! Что это значит? — он остановился, и выпученными глазами уставился на братьев. — Я спрашиваю вас, кузены, что это означает? Объяснит мне
— Это значит, — спокойно ответил ему Генрих, — что вместо отряда гугенотов под окнами стоит отряд швейцарской гвардии, которым командует капитан Нансе. Это значит, брат, что, едва мы выйдем из ворот, которые, как и все двери и этажи, я уверен, никем не охраняются, как нас тут же схватят. И предадут суду по обвинению в нарушении королевского указа его величества Карла IX и наведении смуты в королевстве.
— Значит, нас предали? — вскричал Алансон, сбегал к окну, поглядел вниз и вернулся обратно. Потом уставился на Ла Моля: — В чем дело, мсье? Как это могло случиться? Кто сообщил королеве-матери о наших планах?
Но что мог ответить Ла Моль, если и сам ничего не понимал.
— Монсиньор, клянусь вам… — пролепетал он, пожимая плечами.
— А-а, к черту ваши клятвы! — вскричал герцог, махнув рукой. — Ясно одно — дело наше проиграно, еще не начавшись! Кто-то предал нас, и теперь королеве-матери не надо далеко ходить, чтобы искать зачинщиков и смутьянов, коими в первую очередь окажутся мятежные принцы! И весь свой гнев она тут же обрушит на меня!
На него страшно было смотреть. Лицо бледнело с каждым мгновением, пальцы рук, которыми он поднес платок к губам, чтобы вытереть слюну и пену, дрожали, глаза беспокойно бегали по сторонам, не останавливаясь. Весь вид говорил о полной растерянности и обреченности, о страхе перед неизбежным наказанием.
— Что же делать? Кто мне ответит? — продолжал вопрошать мятежный сын вдовствующей королевы-матери, вновь оглядывая всех и пытаясь найти в ком-либо сочувствие или поддержку, но видя вместо этого только опущенные головы.
— Ведь скоро сюда прибудут всадники Торе, и тогда под стенами этого замка начнется настоящее сражение, виновником которого окажусь я! Я один! Я! Я! Я!
Он обхватил голову руками и принялся рвать на ней волосы. Ответил ему один только Лесдигьер:
— Они не приедут, монсиньор, как только узнают, что их опередили.
— Но как они об этом узнают? — быстро повернулся к нему принц.
— Да ведь все и так станет ясно, — невозмутимо ответил Лесдигьер. — Едва они увидят факелы, как поймут, что замок окружен.
Но это не принесло спокойствия принцу.
— Сейчас она вызовет меня на допрос! А потом и вас двоих! — воскликнул он, указывая поочередно пальцем на Генриха и Конде.
— Нам нечего будет ей сказать, — пожал плечами король Наварры, — ибо мы не имеем ни малейшего понятия о том, что творится этой ночью под стенами замка Сен-Жермен.
— Да… да… — пробормотал герцог, рассеянно глядя на него. — Никто из вас не знает, в чем дело… Никто не хочет отвечать… Значит, отвечу я один! И будет лучше, если я сделаю это первый, нежели она сама заставит меня!
Генрих собрался возразить ему, приведя веские аргументы в пользу их невиновности, но Алансон уже бросился вон из комнаты. За ним поспешили его сопровождающие. Он оставил их возле дверей своих покоев, а сам поспешил к матери. Но она сама уже шла к нему, и он чуть не налетел на нее, когда завернул за угол.
— Матушка! — вскричал Франциск и упал перед ней на колени, уткнувшись лицом в складки ее юбок.
— Вот и вы, мой непослушный, — сухо произнесла Екатерина Медичи, оставаясь неподвижной. — Вы снова вздумали от меня улизнуть, забыв о сыновнем долге.
Она вела тонкую игру. Она и не рассчитывала, что Франциск признается во всем, она попросту брала его на испуг, ибо сама не располагала никакими фактами измены и думала, что сейчас он изобразит удивление на лице и наивно спросит ее, в чем, собственно говоря, его обвиняют. В том, что он не ложился спать? Но ведь это его дело. Разве за это можно судить? А вожди гугенотов? Но это тоже их дело, при чем тут он? Заговор с целью побега? О чем здесь говорят? Да он слышит об этом впервые, у него и в мыслях не было ничего подобного.
Так надлежало отвечать Алансону, и так вел бы себя достойный сын Генриха II. Но нервы Франциска были на пределе, силы надорваны. В страхе перед неизбежностью наказания он сам решил признаться, рассчитывая чистосердечным раскаянием смягчить вину. Решив сгоряча, что его матери известно все, этот тщедушный и жалкий молодой принц принялся рассказывать обо всем, что имело отношение к заговору и о чем совершенно не знала его мать.
Он поднял голову и вперил в нее взгляд, полный отчаяния и надежды. По лицу текли слезы.
— Всему виной они! — заговорил он, вцепившись дрожащими пальцами в ее руки, сложенные на животе.
— Кто? — ледяным голосом спросила королева-мать. — Наварра и Конде?
Он хотел было дать утвердительный ответ, но, подумав, что отныне лишится возможности удрать от своей матери, если утратит поддержку гугенотов в лице короля Наварры и принца Конде, тут же решил предать других, хотя план бегства из замка Сен-Жермен всецело принадлежал ему одному.
— Нет, — ответил он, — они тут ни при чем.
— Но ведь бежать вы хотели вместе? — спросила она в надежде зацепиться за возможность наказать протестантских лидеров.
— Да, это действительно было так, — ответил ее сын.
Губы ее тронула злорадная улыбка. Теперь она возьмется и за них. Но откуда идут нити заговора? Вот что ее теперь интересовало, и только он, ее жалкий сын, мог ответить.
— Кто же всему голова?
— Монморанси! — выпалил Франциск.
Она вздрогнула. Всего, чего угодно, ждала она, только не этого. Чего ради сует сюда нос маршал? В отместку за то, что его лишили звания коннетабля? Не похоже. Но других мотивов нет. Рассчитывать на смену династии, о которой некоторые уже начинают шептаться, ему невыгодно: Монморанси в родстве с домом Валуа. На что же он надеется? Что им руководит? Только ли помыслы о благе Франции, которое он думает, увидеть со сменой династии? Вряд ли. Каждый царедворец, будь он вовсе не честолюбив, так или иначе думает в первую очередь лишь о собственной выгоде. Но… — и тут новая мысль пришла ей в голову, — какой же из Монморанси? Ведь их четверо братьев, не считая сестер и многочисленных родственников. Неужели сам маршал? Или Д'Амвиль? Но тот далеко. Кто же? И она спросила: