Варшавка
Шрифт:
Косте вдруг представилась работа этого человека — ходить по вонючим палатам, говорить страдающим людям бодрые слова и принимать последние слова умирающих…
Как же такое выдержать? Как с таким справиться?
Не было в Костиной, уже чистой от свершившейся работы, прямолинейной душе ни обиды на старшего политрука, ни насмешки над его тыловой службой. Была признательность и, кажется, доверительность.
— Это ж какое дело? Если смогу…
— Сможете… Прикажите немедленно выписать мне аттестат, я в полк уйду. Сегодня. — И, перехватив несколько удивленный
— Нельзя время терять. Снайперы там появились.
Замполит пристально, как бы заново оценивая Жилина. всмотрелся в него и сказал строго, но так, словно вот только что признал Костю за равного:
— Хорошо. Идите за вещами, я прикажу выписать документы. — И уже вслед сказал:
— А беседы вы так и не провели. Жаль…
Костя помчался к свинарнику. Он понимал, что в чем-то предает Марию, но верил, что она поймет и простит. Впрочем, думал он и о другом, потому что все время как бы уговаривал себя в том, что иначе поступить невозможно: жалел, страшно и страстно жалел о еще одной, так и не свершившейся ночи. Его ночи. Такой ночи, которой уже может и не быть, — жаркой, запростынной, мучился от этого, но все-таки бежал к свинарнику.
Марию он увидел издали. Она собирала с вешал вымороженное, слабо поблескивающее белье. Оно напрочь сливалось с окружающим, и темная статная фигура Марии выделялась резко и чуть зловеще. Костя невольно отметил: "Белье серое, а полностью сливается со снегом". Это его заинтересовало, но Мария издалека узнала его, бросила белье прямо в сугроб и пошла навстречу, и он забыл о том, чем его заинтересовала странная особенность стылого белья.
— Понимаешь… — начал он, но, увидев ее встревоженное лицо, задохнулся и жалобно проговорил:
— Прости, пожалуйста…
Он опять осекся — получалось, что он в чем-то виноват. И уж когда встали друг против друга, он объяснил, в чем дело, увидел, как меркнут ее глаза, как вся ее ловкая, статная фигура словно расплывается и оседает.
— Я понимаю, — покивала Мария. — Я все понимаю…
Он чувствовал, что она понимает не все. Он и сам понимал не все. Но в нем жила властная, не поддающаяся объяснению сила высшей целесообразности происходящего, он верил, что по-иному поступать не может. и потому попросил:
— Так ты, понимаешь, сходи к Колпакову. Сходи… хоть пару раз.
Он вытащил все деньги, что оставались при ном, засунул их за пазуху ее ватника и, понимая, что не так прощаются добрые люди, но все-таки веря в то высшее, что есть в человеке, значит, и в нем и в Марии, почти наверняка знал, что навестит она Колпакова.
От этого темные, жесткие глаза его потеплели и чуть скуластое лицо с полными губами стало очень добрым.
Глаза у Марии блеснули никогда не виданным Костей огнем — влажным, нежным и чуть болезненным, некоторое время она всматривалась в него, потом слабо охнула, взяла Костю за рукава шинели, притянула к себе и покатала голову по его груди. Он попытался обнять ее, но она оттолкнула и сказала:
— Что ж… Вот и отлюбились… — Смахнула слезу и неловко, виновато улыбнулась. — Дай бог, Костик, чтоб до свидания. Иди.
Он еще ждал, еще надеялся, что будут сказаны и им и ею какие-то особенные, неповторимые слова, но сам таких не находил. Она еще раз сказала: «Иди», круто повернулась и пошла к слившемуся со снегом, слабо поблескивающему белью. Костя смотрел ей вслед и то злился неизвестно на что, то бешено жалел и ее и себя. Потом тоже круто повернулся и торопливо пошел назад, шепча:
Ну, вот и все… Все…
Но он врал себе, он надеялся, что это расставание — не последнее, что еще будут встречи, потому что вот сейчас только он понял, как же ему трудно отрываться от нее.
Ребята из избы-палаты были еще на обеде, водка с закуской оказались нетронутыми, и он добавил к ним записку, потом забежал в штаб медсанбата, прихватил документы и пошел в полк, на передовую.
Шел он легко, быстро, стараясь вспомнить, что его заинтересовало при расставании с Марией, но он не мог сделать этого, потому что думал о ней. Тогда он заставил себя думать о деле, о передовой, и в конце концов это ему удалось.
Глава седьмая
Отделение было на огневых, землянка выстужена, и Костя, влетев в нее, как домой после разлуки, расстроенно присел на нары, прикрытые лапником н плащ-палатками. После теплой, вымытой санитарками и натопленной дневальным избы, после кино, танцев и Марин остуженная землянка, отсутствие ребят ударили больно, наотмашь. А тут, как назло, где-то совсем рядом грохнула серия снарядов, с накатов запылила пересохшая глина. За накатами протопали сапоги.
"На кой черт я спешил? — горестно подумал Костя. — Даже не пообедал…" Ему отчаянно захотелось есть, но идти па кухню — бесполезно: обед-ужин еще не готов.
Костя вздохнул и заметил — дров у печи нет. А сырыми — пока растопишь…
"Ведь говорил чертям, чтобы загодя дрова готовили, — рассердился Костя, заглянул в котелки и выругался: они стояли немытыми, а в общем котелке не было не то что чая, а даже воды. — Разболтались, совсем разболтались…" Тупая усталость и обида на ребят захватывали все сильней, не хотелось уже не только двигаться, а даже думать. Он лег на нары, потом вскочил и вслух сказал:
— Ну, чего распустился? Пуховиков ждал? Оркестром тебя не встретили? Давай шуруй, действуй, доброволец-комсомолец.
Он скинул шинель, разыскал в головах свой ватник и начал шуровать: перетряс постели, подмел, сменил газету на столике и, прихватив общий котелок, помчался на кухню. Воды в водовозке не оказалось, он наколол льда и, оглядываясь, набрал у бурчащей кухни охапку уже колотых дневальными дров. Пока растапливал остывшую дымящую печь, ругался, потом опять побежал к кухне, натаскал пиленых чурок и стал колоть их перед землянкой. Рассчитав, сколько времени потребуется, чтобы растопился лед, а вода согрелась, выложил за печкой поленницу свежеколотых дров — пусть сушатся, вымыл котелки. И все быстро, стремительно, но зло, как будто погоняя себя, как будто мстя кому-то, а скорее всего самому себе.