Варшавская Сирена
Шрифт:
Все, что происходило потом, напоминало кошмарные минуты в Уяздове и в подвалах повстанческих лазаретов. Сперва долгое ожидание на Западном вокзале, где Анна старалась раздобыть для прабабки хоть какую-нибудь табуретку. Она подошла к стоявшему поблизости солдату, умоляя его разрешить вытащить из рва брошенную кем-то инвалидную коляску. Сначала солдат даже слушать ее не хотел, затем растопырил пальцы и за пятисотенный банкнот позволил передвинуть сломанную коляску поближе. Прабабка стряхнула с клеенчатого сиденья пыль и куски щебня и, не произнеся ни слова, уселась со вздохом облегчения. Люди, находившиеся рядом, глазели на старую женщину без пальто, без всякого багажа, возвышавшуюся над толпой, теснящейся на перроне. Прошла тревожная ночь, тишину которой время от времени нарушали выстрелы: стреляли в каждого, кто пытался бежать. Утром, когда они уже стояли у поданного к перрону состава,
Тогда, несмотря на причиненную ударом боль, она была счастлива. Теперь же у нее перехватило дыхание: она впервые осознала глубину своего несчастья и общей беды. Их лишили всего, что они любили. В этой толпе одинаково обездоленными, нищими были все: знаменитые профессора, бывшие министры, актеры, писатели и попрошайки с папертей костелов. Им кидали в лицо подаяние, и они вынуждены были принять его с благодарностью, со смирением.
Анна взглянула на прабабку: та держала в руке кусок хлеба, и по ее увядшим щекам катились слезы. В первый раз Анна увидела, как прабабка плачет. И с трудом подавила рыдание, похожее на стон.
В пересыльном лагере в Прушкове всех прибывших из Варшавы загнали в огромные корпуса железнодорожных мастерских. В каждом толпилось по несколько тысяч человек, старавшихся найти для себя место на грязном бетонном полу или на обломках вагонов. После демонтажа и вывоза станков в бетонных полах остались большие углубления, и те, кто входили в корпус, сталкивали в них шедших впереди. Анна нашла место довольно высоко, на узком дощатом помосте, и втащила туда прабабку. Там было не так душно, но нельзя было даже повернуться, и после первой бессонной ночи они перебрались ниже, на искореженную крышу вагона. Пан Стефан принес туда какую-то соломенную циновку, но спать на ней было невозможно — солома кишела огромными, опившимися кровью вшами. Анна пребывала в каком-то кошмарном состоянии полусна-полуяви и лишь сбрасывала с себя ползавших по ней вшей, как когда-то стряхивала с купального костюма нити водорослей и песок.
Утром они с Леонтиной пошли за своей порцией кофе, но не смогли протолкнуться к котлам. Прушковский лагерь оказался воплощением всех лагерных мук. Здесь стало ясно, как их обманули. Вопреки условиям капитуляции все бараки были обнесены колючей проволокой, отгораживающей интернированных от населения соседних поселков и деревень. В совершенно темных после захода солнца, грязных и холодных помещениях задыхались скопища измученных, больных, голодных людей, которых даже не всегда выпускали в отхожие места. Время от времени там угасала чья-та жизнь и тут же рядом, без всякой помощи, рождалась новая. Тьма, вши и шепот, шепот: спаслись, вышли из города — все вместе. А теперь их разделят, повезут в разные стороны. Молодых и здоровых — на работы или в лагеря в рейх, остальных — на окраины генерал-губернаторства. Самый страшный — шестой корпус. Оттуда забирают на расстрел и в Освенцим. Немецкие солдаты, побывавшие в плену у повстанцев, выискивают тех, кто был свидетелем их страха и покорности, кто вынудил их вывесить белый флаг на здании ПАСТ’ы. Теперь за это унижение заплатит молодежь, поверившая, что лагерь в Прушкове — всего лишь пересыльный пункт.
Хорошо бы попасть в первый корпус, но туда немецкая комиссия направляет только стариков, инвалидов и женщин с маленькими детьми. Рана на руке Анны начала гноиться. Тем лучше: она не останется одна, у нее есть шанс перейти с почти столетней прабабкой в первый корпус.
Потом Анна никак не могла припомнить, три или четыре дня длился этот кошмар в темной утробе железнодорожных мастерских. Их эшелон был последним, он привез из города наибольшее число изгнанников, поэтому сортировка тянулась до бесконечности. Даже немецкие врачи озверели от нескончаемого выписывания пропусков и назначений: в концлагеря, на работу в Германию, на выезд — то есть в никуда — и, наконец, в прушковские госпитали.
Прабабка по-прежнему молчала, но явно слабела, хотя Стефану удалось один раз принести целую консервную банку теплого супа. Анна пошла за второй порцией, и тут ее настиг удар. Протискиваясь сквозь толпу, она наткнулась на связную «Лену» с Мокотовской, тащившую один из котлов с супом. «Лена» сидела в лагере уже около недели и сумела попасть в число посудомоек. Она рассчитывала на чудо, надеялась удрать через заграждения. Перед
— Говори, умоляю тебя, рассказывай, — просила Анна.
Вокруг люди штурмовали подступы к котлам. «Лена», пробираясь обратно на кухню, по пути повторила рассказ Галины.
Оба Корвина до конца сражались в Чернякове, но только младший, раненый, ушел каналами.
Адам же… Поручик «Ада» был убит чуть ли не в последний день боев артиллерийским снарядом, который, разорвавшись, оставил на мостовой как бы рисунок звезды с длинными лучами. И ничего больше. Никаких следов крови, ни клочка одежды. Несмотря на непрерывный обстрел, несколько ребят обшарили ближайшие развалины, дворы, даже дыры в плитах тротуара. Но от их командира не осталось ничего, буквально ничего: он рассыпался в прах и улетел вместе с осколками снаряда, с комьями развороченной взрывом земли. Как августовская звезда…
«Лена» помогла всем Корвинам перейти в первый корпус, предварительно сняв с руки Анны обручальное кольцо и перстенек.
— Нужно «подмазать» немку, которая выписывает пропуска. Ты можешь, конечно, показать комиссии раненую руку, но в рейх отправляют девушек и с более тяжелыми ранениями. Говорят, все заживет в дороге.
— Оставь хоть обручальное кольцо.
— Не могу. За такой пропуск немка требует не меньше трех.
В первый корпус ворвались жандармы с криком: «Становись на поверку! Быстро!» Записывали, считали, сортировали. Этих — «на выезд», все равно скоро подохнут. Остальные еще могут подождать. Какая-то женщина попыталась перетащить в свой ряд семнадцатилетнюю дочь. Как она посмела? Жандармы ничего не хотят слушать, отрывают девушку от матери, хватающую их за руки, воющую как сука, у которой отбирают щенков. Молодую — налево, старую — направо, в эшелон. Растет смятение, кто-то плачет. Силы людей на исходе. За стенами толпятся жители Прушкова, пытаются перебросить через ограждение свертки с едой. Выстрелы. Стреляют в каждого, кто приблизится к колючей проволоке. Прушковский викарий хочет пройти к умирающим, к тем, кто призывает на помощь бога, просит о последней исповеди. Солдаты грубо отталкивают викария от ворот. «Пошел прочь!» Они одни хозяева этого опоясанного колючей проволокой клочка земли. Только они, и никто другой.
«По вагонам!» Казалось бы — конец мучениям. Но лишь теперь, в этом паническом беге к стоящим на путях открытым платформам, исчезло чувство повстанческой солидарности — на смену ему пришел слепой инстинкт. Только бы выбраться отсюда, выйти любой ценой! Кто-то кричал, что ему сломали руку, кто-то, задохнувшись, падал на землю, толпа давила и топтала детей и стариков. Эсэсовцы наблюдали за этими дантовскими сценами — но не для того, чтобы сдержать обезумевшую толпу, а чтобы выудить из нее молодых, еще способных к труду людей. Анне удалось проскользнуть мимо них, но войти в вагоны для скота оказалось делом почти невозможным, особенно для больных и калек. У открытых платформ не было ступенек, их заменяла наклонная доска. Люди взбирались на нее, падали и снова лезли, стараясь попасть на платформу, что удавалось немногим. Только страх и понукания жандармов смогли в конце концов загнать на каждую по семьдесят человек. Те, что вошли первыми, сразу же уселись на грязные доски. Остальные стояли и, когда эшелон двинулся, качались как пьяные: взад-вперед, взад-вперед.
Куда они едут, не знал никто. Где разлученные с ними мужчины и подрастающие дети — никто знать не мог. Но сами они еще жили. Уцелели и ехали вперед, и лица их, впервые за много недель, овевал свежий ветер.
Вокруг были поля — как раньше. И — как раньше — на полях работали пахари, женщины копали картошку. Невероятно, но там стояли копны пшеничных снопов, и никто не бежал к ним, не растаскивал, не совал сырых зерен в рот. А вот дома под красными черепичными крышами — как раньше. И костел. Еще стоит? Удивительно! Кучка детей, запускавших змея, прервала свое занятие, чтобы поглазеть на эшелон. Значит, есть еще воздушные змеи? Значит, дети могут бегать по лугу и не плакать от голода? Поразительно! Позади остался горящий город, из которого их выгнали, их жизнь и их кровь, остались руины и тысячи могил, а здесь все как прежде. Можно трудиться, быть вместе со своими близкими. Вместе — это важнее всего! И есть можно когда захочется, в любое время дня? Непостижимо! Колеса вагонов стучат по мосту. Внизу — узкая серая лента речушки. Значит, есть еще на свете вода, которая никому не нужна, которую не надо добывать, рискуя жизнью? А у них столько кошмарных дней не было во рту ни капли чистой воды. Вон там коровы на пастбище. Значит, бывает еще и молоко? И никто не мчится, топча траву, не припадает к полному вымени, не пьет захлебываясь?