Варяго-Русский вопрос в историографии
Шрифт:
А в случае с Винсгеймом 26 апреля 1743 г. сторож Ф.Ламбус так отвечал: пришел в Конференцию Ломоносов, «пьяным ли образом или нет, о том подленно сказать не может, но только больше по своей чистой совести признает онаго адъюнкта Ломоносова за пьяного, и идучи де он мимо чрез Конференцию около стола господ профессоров усмехнулся, и остановившись ударил в ладони, кукиш показал...». О том, что Ломоносов якобы был пьян 26 апреля, утверждал прямо лишь студент А.Чадов («напившись пьян перьвой раз...»), тогда как три других студента - П. Шишкарев, С.Старков и М. Коврин, отвечая на расспросы профессоров о произошедшем инциденте, - ни слова не сказали о том. Но даже если в обоих случаях Ломоносов и был нетрезв, то они совершенно не стоят того, чтобы возводить их в абсолют, а уж тем более говорить «о пороке, которому был подвержен Ломоносов», иначе просто непонятно, как это он - «шумный» и «пьянствующий» с молодости - вдруг стал «отцом русской науки и литературы», написал огромное число трудов по многим отраслям наук и обессмертил свое имя. Всем бы такого шума (31 декабря 1733 г. произошла драка между профессорами И.
В 1873 г. в двадцать третьем томе «Истории России с древнейших времен» Соловьев, затронув борьбу Ломоносова и Миллера друг с другом, с одной стороны, заострил внимание на обсуждении в Историческом собрании «Истории Сибири», а, с другой, утверждал, что 1749-1750 гг.
– это время «было самое тяжелое в служебной жизни Мюллера». Подробно остановившись на освещении дискуссии по его диссертации (опять отметив, как и в 1854 г., что все началось из-за Крекшина) и прежде всего на отношении к ней Ломоносова, ученый констатировал: Канцелярия Академии наук, основываясь на том, что она «ни одним из членов Академии не одобрена, а проф. Тредиаковским за прямо основательную не признана, определила онную диссертацию совсем уничтожить». А далее им было сказано, что «этим беды не кончились» и под предлогом скорейшего окончания «Истории Сибири» у Миллера «отняли должность ректора университета, находившегося при Академии наук, и в то же время заставляли читать лекции по всеобщей истории», а затем его «разжаловали из академиков в адъюнкты. Скоро, впрочем, опомнились, конечно не без представительства людей сильных, и возвратили Мюллеру прежнюю должность, вынудивши, однако, у него признание, что был достойно наказан. Нельзя было опомниться, потому что другого такого способного труженика не было в Академии».
Высоко отзываясь о издаваемых Миллером «Ежемесячных сочинениях», а препятствия в том ему чинил все тот же Ломоносов, Соловьев превосходно отозвался о его статье «О первом летописателе российском, преподобном Несторе, о его летописи, и о продолжателях оныя», назвав его важным «в истории нашей исторической литературы» сочинением, которым «руководствовались позднейшие исследователи». А в сюжете о литературных занятиях Ломоносова подчеркнул, видимо, под влиянием названия эпиграммы Тредиаковского на него «Самохвал», что «Сумароков был самохвал, и Ломоносов был тоже самохвал». В двадцать шестом томе своего бессмертного труда (1876) Соловьев вкратце повторил характеристики, данные им в 1854-1856 гг. Миллеру (лестную) и Ломоносову (отрицательную) как историкам. Да еще приписал, что последний «зорко следил за каждым шагом» Миллера «в самостоятельной деятельности по русской истории, не проводит ли иностранец каких-нибудь нехороших мыслей, не оскорбляет ли величия русского народа, постоянно придирался, постоянно протестовал», и что «против продолжения деятельности Шлецера в Академии с обычною своею страстностию вооружился Ломоносов. Его подозрительность к немцам, к их властолюбивым, вредным замыслам была возбуждена в высшей степени»[90].
В 1872-1882 гг. К.Н. Бестужев-Рюмин отмечал, что прения Ломоносова с Миллером «о происхождении руссов имели основой раздражение патриотическое, а не глубокое знание источников», что русский ученый «из патриотизма стал доказывать, что шведы, с которыми мы воевали, не могут быть предками наших князей» (Миллера ученый представил «настоящим отцом русской исторической науки»), что он и против плана «честного, гордого, непреклонного» Шлецера по обработке русской истории 1764 г. «восстал со стороны национальной». В.О.Ключевский в конце 1880-х - начале 1900 г. своим авторитетом еще тверже закрепил в сознании новых поколений студентов и читателей, и так уже с младых лет зазубривших эту истину, что антинорманизм Ломоносова был вызван «патриотическим упрямством», рожденным в «самый разгар национального возбуждения, которое появилось после царствования Анны...» и войны со Швецией 1741-1743 гг., в связи с чем его «исторические догадки» не имеют «научного значения», в то время как диссертация Миллера имеет «важное значение в русской историографии» (идя в оценке Ломоносова и Миллера в русле рассуждений своего учителя Соловьева, его же словами Ключевский сказал, что руке Миллера принадлежит «замечательная для того времени критическая статья о Несторовой летописи, о составе ее и значении как исторического источника. Она долго служила основанием ученых суждений об этом памятнике»). По словам П.Н. Милюкова, впервые прозвучавшим в 1897 г., Ломоносов представлял собой «патриотическо-панегирическое» направление, где главными были не «знание истины», а «патриотические преувеличения и модернизации», ведущие свое начало от «Синопсиса», стремление «приодеть русскую историю в приличный времени ложно-классический костюм»[91].
В 1911 г.
– в год празднования двухсотлетия со дня рождения нашего гения - B.C. Иконников внушал читателю, что у Ломоносова против Шлецера «преобладала национальная точка зрения». В полной мере отношение дореволюционной историографии к Ломоносову и его историческому наследию в том же году выразил М.В.Войцехович в статье «Ломоносов как историк», опубликованной в юбилейном издании «Памяти М.В.Ломоносова. Сборник статей к двухсотлетию со дня рождения Ломоносова». И этот, так сказать, «ломоносововед», обильно источая иронию и насмешки в адрес «апостола» русской науки Ломоносова как «великого патриота», упорно боровшегося против немецкого засилья в Академии наук, и, не жалея самых мрачных красок, расписывал, как жертвой его «патриотического усердия» стал Миллер, диссертация которого, являя собой лишь скромную попытку научно разрешить начальную историю Руси, «подверглась настоящему разгрому со стороны неистового академика», защищавшего «совершенно противоположную точку зрения не по соображениям научным, а национально-патриотическим», что он беспощадно критиковал работы Миллера и Шлецера» «независимо от степени их научной основательности, а единственно с точки зрения русских интересов, русской чести и достоинства»[92].
А насколько велики были в дореволюционное время масштабы, с одной стороны, рассуждений панегирического свойства о заслугах перед русской исторической наукой Байера, Миллера и Шлецера, с другой, рассуждений самых нелестных и самых нелепых о Ломоносове-историке, которые нескончаемым потоком исходили от историков-норманистов, что только в русле этих рассуждений и могли вести разговор о нем и немецких академиках именитые представители иных наук. Причем независимо от того, насколько разговор о нем вписывался в тему их сочинений - сочинений очень интересных и очень важных - и их научные интересы вообще. И в первую очередь, а данное обстоятельство просто бросается в глаза, этот «научный» разговор о Ломоносове, еще больше не сдерживаясь в его осуждении и в подборе самых негативных оценок его действий, вели такие знатоки русской истории, как филологи.
Так, в 1865 г. вышли «Материалы для биографии Ломоносова», изданные языковедом, академиком П.С.Билярским. И в этих «Материалах» показательны названия разделов, в которых помещены документы. Например, раздел, который содержит документы о событиях 26 сентября 1742 г., т. е. о столкновении Ломоносова с гостями Штурма, озаглавлен как «Беспорядки Ломоносова». Но главное, как с нескрываемым осуждением говорил Билярский, словно был знатоком варяго-русского вопроса, против Миллера боролись те, кто считал «себя способными судить и решать исторические задачи без специального исторического образования и которые притом вооружены были против его результатов всею силой национального чувства» (Пекарским было подмечено, что Билярский, специально занимавшийся биографией и творчеством Ломоносова, «считал как бы обязанностью своею в разных примечаниях к своим Материалам высказывать какое-то странное, личное нерасположение к Ломоносову» и обвинять его в том, к чему он совершенно не был причастен. Но такое противоестественное для истинной науки «странное, личное нерасположение к Ломоносову», затмевающее истину, характерно для всех российских норманистов прошлого и современности)[93].
В 1884 и 1891 гг. известный литературовед А.Н.Пыпин в статье «Русская наука и национальный вопрос в XVIII-м веке» и фундаментальной работе «История русской этнографии» повествовал, видимо, полагая себя, по примеру Билярского, одновременно экспертом и в области варяго-русского вопроса, и в области историографии XVIII в., что у Миллера трудности, окружавшие тогда «положение исторического писателя», не ослабили «его строгого понятия об исторической правдивости» и что он остался верен, говоря его же словами, «истине, беспристрастным и скромным». Причем, по мнению Пыпина, «в работах исторических эти затруднения достигали до крайней степени» по причине простой непривычки «к исторической критике» и неловкого проявления «того самого чувства, какое называют теперь чувством национальной самобытности и т. п.». А в качестве примера «до чего доходила тогда нетерпимость и подозрительность в вопросах истории...» он привел «переполох», произведенный диссертацией Миллера, и «озлобление», с каким Ломоносов нападал на Шлецера. При этом считая, что «если еще можно понять озлобление Ломоносова против Шлецера, в характере которого было раздражающее высокомерие, отзывавшееся и в его сочинениях, то это озлобление очень мало извинительно относительно Миллера».
Также им было сказано, что в 1760-х гг. Ломоносов проявлял в отношении Миллера, старого и заслуженного человека (Ломоносов вообще-то лишь на шесть лет его моложе), множеством трудов доказавшего «свою ревность к изучению истории России» и неутомимо работавшего для русской литературы, «недоброжелательство», поводом чему служили его исторические сочинения и издание «Ежемесячных сочинений». Ибо, по Ломоносову, «у Миллера нет достаточного патриотизма, и отзывы его о трудах последнего представляют образчик крайней нетерпимости». И Пыпин, как норманист без колебаний принимая сторону Миллера, подчеркивал, что он, «воспитанный в немецкой школе... выносил из нее строгое представление о научной и нравственной обязанности историка и, конечно, старался быть верным этой обязанности; если сам Ломоносов не понимал его, это указывает только, что общество еще не понимало научной критики, не умело правильно ставить свои требования национального достоинства, не умело, напр., понять, что это достоинство вовсе не увеличивается скрыванием неприятных исторических фактов или стремлением их закрашивать. Тогдашние обвинения этого рода нам представляются уже мелочными и несправедливыми».
В 1895 г. ученый, специально затронув тему «Ломоносов и его современники» и опять же руководствуясь лишь оценками Шлецера и его подражателей, прежде всего П.П. Пекарского, зачем-то уж создал явную карикатуру на Ломоносова, которую затем еще раз воспроизвел в 1899 г. в своей «Истории русской литературы» (но в согласии с Пекарским отметив «странный враждебный тон Билярского» по отношению к Ломоносову). При этом старательно выставляя его виновником всех бед, которые испытала историческая наука того времени. И в первую очередь ведя речь о его «пороке», а здесь приведены слова С.М.Соловьева, что «нам тяжело теперь говорить о пороке, которому был подвержен Ломоносов, о тех поступках, которые были следствием его шумства», т. е. пьянства, и что в таком состоянии он, пугал Пыпин читателя, «творил вещи весьма жестокие» (у Соловьева читается, что «в шуму он был беспокоен»).