Варяго-Русский вопрос в историографии
Шрифт:
Так, М.П.Погодиным в 1846 г. было твердо сказано, что Ломоносов выводил русь с Южной Балтики из-за «ревности к немецким ученым, для него ненавистным...», и патриотизма, который не позволял «ему считать основателями русского государства людьми чуждыми, тем более немецкого происхождения». И так говорил знаменитый историк лишь потому (а по той же причине так говорили все норманисты), что пришел, по словам И.Е. Забелина, к разработке варяго-русского вопроса «уже с готовым его решением, с готовою и притом неоспоримою истиною, что варяги-русь суть норманны», и всегда был «крепко убежденный, что истина у него в руках», не допуская при этом «даже никакого сомнения и спора»[86].
В историографических работах 1854-1856 гг. («Писатели русской истории», «Август-Людвиг Шлецер», «Герард Фридрих Мюллер») великий С.М.Соловьев подчеркивал, что Ломоносов был сильно раздражен «против немецкой стороны в академии» и что в то время признавать «чуждое происхождение» варяжских князей
Вместе с тем Соловьев, а такой подход тут же стал нормой, вел речь о «необыкновенной учености, трудолюбии, честности» Миллера - этого «вечного работника» и самого «способного труженика» в Академии, обладавшего «громадными познаниями», труды которого служили образцом для последующих историков, но вместе с тем робкого и застенчивого человека, не умевшего «пресмыкаться» и «лишний раз поклониться» и подвергавшегося притеснениям: «у Мюллера отнимали должное ему вознаграждение; чтоб только сделать ему неприятность, возлагали на него обязанности, от которых он отвык, для которых не чувствовал способностей». Но если, по его мнению, Шумахер и Тауберт преследовали «знаменитого трудолюбца» «из зависти, из тяжелого чувства, которое испытывают люди ничтожные, при виде труда честного, неутомимого, при виде человека, служащего для них живым, вопиющим укором - то были в то же время люди, преследовавшие Мюллера за то, что он был одноземец Шумахера и Тауберта».
Но важно также заметить, что в 1854 г. Соловьев снял одно из тяжких и подлых обвинений Ломоносова, брошенное ему Шлецером и с готовностью подхваченное в нашей литературе, что якобы он «донес» властям о политической неблагонадежности диссертации Миллера. Как показал историк, инициатором этого дела выступил П.Н. Крекшин, который начал распускать по столице слухи, что в речи Миллера «находится многое, служащее к уменьшению чести русского народа», после чего Шумахер направил ее на освидетельствование академикам (с Соловьевым в данном вопросе полнейшую солидарность затем проявили П.С. Билярский и П.Л. Пекарский, говоря, что у истоков дела Миллера стоял либо асессор Канцелярии Академии наук Теплов, либо ее глава Шумахер)[87].
В 1862-1872 гг. крупнейший специалист в области истории российской науки и истории Петербургской Академии наук П.П. Пекарский, труды которого, наряду с трудами Соловьева (как названными, так и вышедшими позже), стали непременным руководством для современников и будущих поколений историков в определении роли и места в нашей исторической науке Миллера (в целом немецких ученых) и Ломоносова, уверял, что последний выступил против речи своего «личного врага» «не с научной точки зрения, но во имя патриотизма и национальности...». Это же «патриотическое воззрение», столь же категорично утверждал исследователь, «легло в основание писанного Тепловым определения, в силу которого речь Миллера была признана настолько вредною, что ее велено было держать за академическими печатями, "не выпуская ни под каким видом ни единого экземпляра"».
Тогда как она, восторгался автор, считая излишним иллюстрировать свои слова соответствующими примерами, «при всех ее недостатках, замечательна в нашей исторической литературе как одна из первых попыток ввести научные приемы при разработке русской истории и историческую критику, без которой история немыслима как наука» (хотя тут же ученый говорил, что Ломоносов подметил в диссертации «довольно справедливо какое-то особенное довольство, с которым Миллер указывает все неудачи и неуспехи славян. Хотел ли Мюллер, писавши так, показать свое беспристрастие во времена, когда считалось чуть ли не святотатством сомневаться в истине баснословий Синопсиса, или же он, как иноземец, питал затаенное чувство против России и русских, что не редкость между иноземцами, даже навсегда поселившимися в России, только в речи его есть не мало неприятного для самолюбия русских...», и что Ломоносов «весьма верно» указал на неправоту Миллера, выводившего имя Холмогор «от Голмгардии, которым его скандинавцы называли»). Чувство неприятия Ломоносова-историка, защищавшего «мнение киевского Синопсиса о славянстве варягов» и «во имя патриотизма и национальности» идущего на все тяжкие, усиливалось разговорами о том, что он проводил «в исторические исследования национальное пристрастие и нетерпимость...», что патриотические соображения «в его исторических трудах были всегда на первом месте» и что с 1755 г. большая часть его времени поглощается на «ожесточенную» борьбу с его личными врагами-иностранцами, которой «предавался наш академик со всем увлечением и жаром, которых в нем не могли истребить лета и никакие сторонние соображения».
Голос Пекарского-защитника норманиста Миллера и одновременно голос Пекарского-обвинителя «ожесточенного» патриота Ломоносова, «человека страстного, постоянно взволнованного, рассерженного, негодующего», только и занимавшегося «со всем увлечением и жаром» травлей личных врагов-иностранцев, звучал и в том, что если бы даже Миллер «действительно намеренно выставлял одни темные стороны, то и тогда его можно бы было упрекать в пристрастии и увлечениях, недостойных серьезного ученого, но все это еще очень далеко от политической неблагонадежности. Между тем Ломоносов именно к этому клонил свои обвинения», когда критиковал труды Миллера, опубликованные в «Ежемесячных сочинениях» (обвинения Ломоносова против Миллера, подчеркивал автор, «главнейшее касались цензуры статей его, а также и вообще Ежемесячных сочинений. Ломоносову казалось, что историограф был недостаточно патриотом в своих статьях по русской истории и этнографических исследованиях», что в январе 1761 г. он собрал эти обвинения в статье и послал ее к президенту Академии), что он Миллера считал врагом «просвещения в России», что «запальчиво нападает» на Байера «за его сближение имен первых русских великих князей с скандинавскими» и с «болезненной раздражительностью» отнесся к планам Шлецера и сообщил о нем в Сенат, т. к. тот «ему казался уже неблагонадежным и по политическим соображениям».
В конечном итоге Пекарский заключил (а точно так считал и Шлецер), что «не подтверждается мнение, что Ломоносов сделал в области естественных наук великие открытия, будто бы оставшиеся неизвестными до нашего времени только по равнодушию русских к отечественным гениям» («нашлось, - продолжал далее исследователь, - также не мало опровержений тому, чтобы великий наш писатель был постоянно тесним и угнетаем, отчего будто бы он и не успел осуществить все задуманное им. При всей своей гениальности и необыкновенных дарованиях у Ломоносова, как у всякого человека, были свои слабости, недостатки, и они вредили ему в жизни не менее его врагов»). Автор также привел слова Миллера, высказанные им в недатированном письме неизвестному, собиравшемуся написать историю Московского университета (а это где-то 1760-1770-е гг.), и которые, как при этом было подчеркнуто Пекарским, дают «нам понятие о том, как понимал Мюллер обязанности историка: "Так как вам угодно мне доверить ее, то позвольте вам предварительно высказать мои мысли на счет составления такой истории. Все заключается в трех словах: быть верным истине, беспристрастным и скромным. Обязанность историка трудно выполнить: вы знаете, что он должен казаться без отечества, без веры, без государя"»[88] (в устах норманистов эти слова станут, в нарушение принципа историзма, главным аргументом в пользу Миллера- историка и главным аргументом не в пользу Ломоносова-историка).
В 1872 г. С.М. Соловьев, под воздействием материла, приведенного прежде всего П.С.Билярским и П.П. Пекарским, особенно в связи с событиями 1742— 1743 гг., когда Ломоносов, будучи, как утверждают лишь два свидетеля из очень большого числа очевидцев, в нетрезвом состоянии, подрался с немцами (с гостями своего соседа И. Штурма, садовника Академии наук) и неприлично вел себя по отношению к академику Х.Н.Винсгейму, сказал в двадцать втором томе «Истории России с древнейших времен», т.е. сказал очень громко, на всю Россию и заграницу, что подобно Петру I, «который начал походы русских людей на Запад за наукою, и Ломоносов должен был явиться здесь и очень хорошим, и очень дурным человеком», что «нам тяжело теперь говорить о пороке, которому был подвержен Ломоносов, о тех поступках, которые были следствием его шумства», и что «богатырь новой России», «отец русской науки и литературы» в 1742 г. «пристал к Нартову, пошел в поход против немцев, забушевал», «стал бывать шумен, по тогдашнему выражению, а в шуму он был беспокоен».
Обращает на себя внимание тот факт, что Штурм, подав жалобу на Ломоносова в день происшествия 26 сентября 1742 г., лишь только 11 октября, т. е. спустя полмесяца, вдруг подчеркнул, что Ломоносов «всегда бывает пьян, навел мне великий страх, ибо он 8 числа сего месяца двум моим девкам сказал, что мне руку и ногу переломит и таким образом меня убить хочет» (Шлецер, помнится, тоже говорил, что Ломоносов, правда, в союзе с Миллером, «из ученой ревности» стремился «к моей погибели, в серьезном значении»). Пьяное состояние Ломоносова в день драки не отметил никто из противостоящей ему стороны, а это шесть человек, включая двух женщин, несомненно, обладавших и зорким взглядом, и тонким нюхом, чтобы сразу же разглядеть пьяного человека, а также пять солдат и староста, которые сопровождали его на съезжий двор. Причем солдат И. Михайлов «объявил, что его оной Ломоносов бил по щекам и вынимал на него шпагу из ножен», но при этом не зафиксировал его пьяного состояния. Странно также и то, что именно в квартире Ломоносова, как констатировал подканцелярист Академии наук П. Брызгалов, явившийся запечатать ее «академическою печатью», оказались «двери разломаны, а кем, о том неизвестен; для того оных дверей никак невозможно запереть и запечатать».