Варяжский круг
Шрифт:
Игрец поклонился Мономаху.
В поклоне спрятал удивленное лицо. Совсем не таким он представлял себе Великого князя. Думал, что Мономах – великан, не меньший, чем его прославленный тиун. Думал, что будет грозен князь лицом, что будет хмурить он брови при виде простолюдина, думал, что с утра до вечера на егоплечи накинута шуба, самая дорогая по всей Руси,отороченная горностаевым или собольим мехом, акняжьи пальцы будто бы унизаны тяжелыми перстнями, каждому из которых цена – не одна человеческая жизнь. Ждал увидеть, что сидит Мономах на высоком резном троне слоновой кости – как рассказывают про царьградских василевсов, – да вокруг него вьются роем писцы из монахов, а по бокам – хоры с песнопениями, а на лавах вдоль стен разодетые
Но ничего этого не было!
Князь Владимир Мономах оказался так же прост, как любой из его отроков. Роста среднего, староватый, широкий в кости, но легкий и быстрый в движениях. Лицом заметно смугл – или это сказывалась греческая материнская кровь, или князь, как и в прежние годы, много времени проводил в поездках, ито была не смуглость, а загар. Перстней не носил, свои каштановые волосы остригал коротко и потому ни в обруче, ни в тесьмах не нуждался. Глаза же у Мономаха были большие и карие и смотрели добро.
Отпустив отрока, князь Владимир сказал:
– Слышал о тебе, игрец Петр, много хорошего. От разных людей слышал. И вот любопытно стало самому поглядеть – какой он, игрец-прорицатель.
Но Берест не внял доброму голосу, не поверил добрым словам и добрым глазам не доверился. К похвалам привык относиться сопаской. Тем более от князя не ожидал услышать похвалы. Игрец-прорицатель – он тот же волхв. А волхвы изначально были гонимы церковью. Зачем же хвалит князь?.. Пусть селяне и горожане потешаются игрой и сказками скоморохов, пусть купцы посещают бесовские игрища, бояре и сотские пусть слушают тайные речи волхвов. Но Великий князь!.. Как-то слышал игрец, что Мономах будто не любит патриарха. Зато, слышал, – летописцев-монахов он чтит. Православию покровительствует… Что же он, видя в игреце прорицателя-волхва, того волхва хвалит?
–Я только дудочник, только игрец… – осторожно ответил Берест, а сам подумал, откуда бы мог узнать о нем сам киевский князь, потом добавил: – Как могу провидеть другому, если не умею провидеть себе? Многих бед избежал бы!
Мономах удовлетворенно кивнул и сказал:
– О, игрец! Мне понятны твои опасения. Но люди сами провидят себе, слыша хорошую игру. Здесь слов не нужно. Людям самая простая дудка может стать как прикосновение Господа. А твоя игра, говорили, – как будто связует воедино небо, землю и человека. Если есть здесь правда, то в этом и вижу твое провидение!..
Видя доброе отношение князя, игрец осмелился возразить:
– Наговаривают на меня, господин. Игра моя – самая обыкновенная. И даже дудки собственной не имею. Где уж мне связывать небеса с человеком. Наговаривают с чужих уст, сами не слышав…
Мономах опять кивнул:
– Несправедливо – игрецу не иметь дудки. Но еще более несправедливо, когда хорошая дудка попадает в кривые руки человека, не отмеченного Богом не только умением и пониманием, но и вообще – ничем. Подумай, человек Петр, один ли ты лишен своей дудки? Один ли ты молчишь? И еще вот о чем подумай: следует ли молчать, если твоя дудка находится в руках недостойного?
Берест задумался и понял, что Мономах говорит сейчас не про дудку и не про игреца. А говорит он о себе и о княжеской власти. И только одно осталось досказать Мономаху – что собственную дудку он обрел только в шестьдесят лет, а до тех пор Святополк Изяславович крутил ее в своих кривых пальцах и за двадцать лет княжения не сумел сыграть на ней ни одной достойной песни.
Берест ответил:
– Я о том подумаю, господин…
Мономах не стал договаривать недосказанное. Наверное, он увидел понимание в глазах игреца, и это доставило ему удовольствие. Мономах предложил Бересту сесть. И сам сел чуть в отдалении и некоторое время молчал, задумавшись. Было о чем князю сейчас задуматься, от Ладоги до Киева имел для мысли простор… Берест, стараясь не мешать, сидел неподвижно. Но скоро к нему стали приходить сомнения – может, следовало что-то говорить, может, князь забыл о нем. И тогда Берест слегка пошевелился, отчего под ним негромко скрипнула лавка.
Мономах поглядел на игреца вопросительно:
– Что же Ярослав?..
Помня недавний уговор с тиуном, Берест коротко и без прикрас рассказал князю Владимиру все о походе: о составе каравана, об орде половца Окота, о казни берендея-шорника и об олешенском воеводе. Но его рассказ не произвел на Великого князя особого впечатления – тот слушал как будто вполуха, как уже известное от кого-то. Также не обратил Мономах должного внимания на слова Воротилы, олешенского воеводы, о том, что мера княжеского ума равна мере княжеской щедрости. Или потому не обратил на них внимания, что рассчитаны они были на княжеский слух? Может, льстил Воротила и был уверен, что лесть его донесут?.. А между тем эти слова оказались подобны хоругви. На обратном пути то один, то другой отрок из Ярославовой чади припоминал их и произносил вслух и восторгался – как верно сказано! Так, действительно, до самого Киева ту хоругвь и донесли… Тогда рассказал игрец Берест еще о бродниках и сразу же увидел, как переменился Мономах – видно, сам не раз думал о них, не считал их отщепенцами и изгоями.
И верно, тепло отозвался князь Владимир:
– Не караванами, не конными сотнями выйдет Киев к берегу моря. А выйдет он к берегу – бродниками.
И еще так сказал Мономах:
– Хороший вышел у тебя рассказ, игрец Петр. И обнаружил сметливый твой ум. Припоминаю теперь одно правило: умение – оно во всем умение… Ты и бродников не забыл. Говорил, словно просил за них. А для себя ничего не просил…
Князь Владимир легко поднялся с лавки и своим неслышным шагом прошел в красный угол к тому низенькому столику, что видел Берест; потом он развернул один за одним несколько свитков пергамента, отыскал нужный и бросил его на столик. Спросил:
– Если пошлю тебя в Смоленск, рад будешь?
– Рад буду, господин!.. – Игрец сделал несколько шагов и остановился посреди палаты. От неожиданной удачи он не смог больше ничего сказать. Слова благодарности не приходили в голову.
Берест вдруг подумал, что именно сейчас в далекой березовой роще под Смоленском на миг ожило лицо Настки. Потеплело, приблизилось, крохотным светлым пятном поднялось из глубокого омута. Поманило. Игрецу привиделась живая улыбка Настки. Так привиделась, как уж не виделась давно – думал, стерлась в памяти. Но скоро застыла улыбка, опять погрузилась в черную глубину. А среди стволов будто мелькнула сухонькая фигура Николая Угодника. Оттого затрепетала душа-березка…
– Кириллице обучен? – спросил Мономах.
– Обучен.
– Хорошо! Садись. Здесь пергамент и трость. Пиши… Игрец опустился на крохотную лавочку возле стола, разгладил ладонью тонкий лист пергамента-харатьи [15] . Взял остро отточенную трость и приготовился писать. Владимир сказал:
– Это будет мое послание смоленским князьям. Ждут от меня слово. Вот и будет им слово!.. Готов ли ты, Петр?
– Да, господин.
– Тогда пиши: «Что люди! Не сетуйте на людей. Вот вам люди – от Пасхи до Пасхи только и заняты тем, что замаливают новые собственные грехи, успокаивают совесть. Но известно ли им, что истинная совесть не знает покоя? И восстает она, когда не творит каждодневно добра, когда не созывает вокруг себя несчастных заблудших и не ведет их за собой из темноты к свету. В меру сил своих созидает полезное, соединяя разрозненное, —творит! А если нет—то плачет совесть над каждым ушедшим днем…» Успеваешь?
15
пергамент назывался на Руси – харатья, от греческого «хартион», харатейный – пергаментный