Ваш выход, или Шутов хоронят за оградой
Шрифт:
11
Поворотный круг заело. Выгородку тряхнуло, Пашка Качалов — с такой фамилией он трижды проваливался в театральный! — пошел матом не по тексту. Наконец дощатый стол и три лавки укатили вправо, освобождая место для драки.
— Мерзавец! Мне режет плечо! — подала реплику Лапочка. Вообще-то она не Лапочка, а Эльвира (если по роли) или Виктория Сергеевна Черныш (если по паспорту), но эту маленькую, пухленькую, разбитную травестишку никто не звал иначе, чем Лапочкой. Говорят, были основания. Не знаю, не проверял. Хотя однажды хотелось. Всю жизнь играя Гаврошей, Трубачей-на-Площади, Юных Барабанщиков и прочих Малышей-при-Карлсонах, наша Лапочка мытьем-катаньем умудрилась прорваться
Хорошая роль.
Выигрышная, если подать с умом.
Вот как сейчас: будучи привязанной к каминной решетке, приспустить платье с левого плечика, прогнуться, отчетливо обозначив бюст… И чуть-чуть хрипотцы в мальчишеский голос. Какие наши годы?!
— Спокойно, сеньора, — Пашка закончил материться, завершив пассаж виртуозным зигзагом. Нагнулся. Проверил узлы, по ходу дела смачно чмокнув Лапочку в плечико.
Люблю, когда режиссер спит на прогоне. Или это такая задумка?
— Спокойно. Сейчас вернутся ребята, и идите себе на все четыре стороны.
Я скучал в пятом ряду, ожидая конца репетиции. Работенка у меня сегодня была — не бей лежачего. И собственно к местному «репету» не имела никакого отношения. Сейчас ребята вернутся, крутанут финал, я покалякаю с ними за жизнь минут пять и начну бродить по пустой сцене. С умным выражением лица. За те бабки, которые мне пообещал Арнольдыч, лицо само делается умным.
Как у шимпанзе в зоопарке.
У Арнольдыча срывалось шоу звезды местного значения. Звезда сверкала «под фанеру», основную нагрузку тащил знойный кордебалет, гей-мансы-перформансы, трудяга-осветитель и спец-прибамбасы — а перед самым приездом выяснилось, что часть вышеупомянутых прибамбасов на нашей сцене не катит. Геи катят, мансы пляшут, а «римские свечи» ни в какую. Кордебалет с ножками — да, а «чертово колесо» ни за что. Еще зал подожгут. Звезда тускнела на глазах, пролетая на голой «фанере» и вялой сексапильности. «Спасай, Валерик! — Арнольдыч стал похож на верблюда, лишившегося горба и надежды на оазис. — У тебя золотое сердце!» Я согласился. Что да, то да. «Пошурши там, Валерик! Вот раскладочка, глянешь. Висячки подчеркнуты, если знак вопроса, значит, наплевать и обойтись! Спасай, родимчик!»
Дальше мы около часа спорили: за какую сумму я спасу звезду? Это было мое Бородино и Ватерлоо Арнольдыча. Или наоборот. Я трижды напоминал старику, что родимчик не спасает, а хватает. Старик упирался, грозясь валидолом. Железный старик. Чугунный.
Но бабки я выгрыз зубами.
За кулисами громыхнул топот и звон. Поворотный круг дернулся в судороге. Спотыкаясь и бестолково размахивая гнутыми шпагами, взгляду явились Дон Хуан с враждебными сеньору мачо. Звукооператор проспал, но выправился: колонки невпопад взвились джазово-тревожным «Аранхуэсом», но после краткой прелюдии биг-бэнд Дэвида Метью выровнял темп, раскрутив «Spain» Кориа. Ударник, свинг, иглы синкоп… У меня есть этот диск, еще виниловый. Люблю. На фоне музыки актеры с их ковыряльниками смотрелись бледной спирохетой.
— Стоп! Стоп! Звук с начала!
Уже без круга, на собственных ножках, народ выбрел к исходным позициям. По новой грянул «Аранхуэс», Дон Хуан приступил к чудесам потасовки, мучаясь одышкой. «Гнилой Жан-Маризм», как смеялся мой препод сцен-движения. А ведь это кульминация. Это, считай, финал. Провалят пьесу, и весь им МХАТ. Глядя на творящееся безобразие, я вдруг отчетливо представил себе кино. Нет, лучше реальность. Нижний зал гостиницы. Пахнет кислятиной из подвалов и горелым жарким. К каминной решетке намертво прикручены две женщины: молоденькая служанка, готовая сдохнуть за старого сеньора, чей язык острее шпаги, а шпага быстрее молнии — и жена означенного сеньора, усталая, скитающаяся за блудным мужем по дорогам Испании, чтобы любить или убить. Бой одного с тремя. А у решетки медлит безликий соглядатай, готовый в любую минуту перерезать женщинам глотки.
Скрип половиц.
Тяжелое дыхание — криков нет, на крик нужны силы. Сил жаль.
И над жизнью-смертью, из психованного будущего самолетов и «Макдоналдсов», золотой спиралью захлебывается труба Арта Фармера.
Память рассмеялась: «Помнишь?» Я улыбнулся в ответ. В театральном ставили «Дом, который построил Свифт». Меня, намекнув о пользе фехтовального прошлого, взяли на «проходняк». Роль Черного констебля. Ну, не «Кушать подано!», но что-то вроде. Две реплики в середине спектакля, потом уйти, вернуться через семь минут и заколоть Рыжего констебля, Костика Савелькина. На премьере мы с Костиком скучали за кулисами, ожидая первого антракта, и одна подружка выволокла нас в кафе «Арлекино», тяпнуть по бокалу шампанского. Тяпнули, Перекурили. Вернулись, оделись в костюмы, взяли сабли.
Все шло по плану: скучно и обыденно.
Но когда я вымелся закалывать Костика… Возможно, шампанское треснуло ему в голову. Или моча. Или авансы подружки. Но он стоял у тюремной решетки, держа саблю совсем иначе, чем мы уговаривались. Вместо кварты — прима. И детский, сумасшедший кураж во взгляде. В следующую секунду я отчетливо понял: сейчас пойду на отработанный выпад, Костин клинок рванется навстречу, под неудачным углом собьет наискосок вверх… Прямо в правый глаз. Без промаха. Азарт, чужой и страшный, охватил меня. Зал встает, повисая в паузе перед овацией, на полу лежит Костик без глаза, дура-публика балдеет от восторга…
Зал таки встал.
Это был лучший выпад в моей жизни. Костик опоздал на треть такта. Не поднявшись до уровня лица, кончик моей бутафорской сабли вошел ему между пуговицами мундира, скользнул впритирку к корпусу — и, прорвав ткань на боку, высунулся наружу.
«А-а-а!!! Браво! Браво!..»
— Сука ты! — шепнул я, наклонясь к убитому: якобы щупать пульс.
— Прима? — уныло спросил труп. — Вместо кварты? С меня коньяк…
Вечером мы напились, как сволочи.
Вспоминая давнюю эскападу, я поймал себя на том, что стараюсь без лишней нужды не шарить по карманам. Вот уже больше часа — стараюсь. Все время казалось: где-то там валяется резной шарик. Наследство. Шар-в-шаре-в-шарике… И, наверное, из потаенной глубины мне подмигивает звездочка: невыколотый глаз недоубитого Костика Савелькина. Катарсис мой несостоявшийся. И еще: почему-то, вспоминая, я вспоминал, как зритель. Из зала. Ощущения, что вся история приключилась со мной, любимым… Не было его, этого ощущения.
Из зала смотрю. Из безопасности. На шута-притворщика в моем колпаке.
Пятый ряд, третье место. Направо от прохода.
Вот как сейчас.
— …говно! Ты понял, Лерка, — полное говно!
Ах, травестюхи, соль земли! Пыль кулис! Я и не заметил, когда она подошла. На сцене суетились рабочие, муравьями растаскивая выгородку, режиссер давал последние указания завпосту, синему от щетины и вечного похмелья, а Лапочка сидела рядом, нога за ногу, и излагала точку зрения.
— Кто, Лапочка?
— Я. Тебе хорошо: шебуршишь по-тихому, бабки рубишь и насрать тебе на высокие чувства! А у меня, может быть, депрессия?! Я, может быть, завтра элениума наглотаюсь и сдохну. Сорок таблеток. И в горячую ванну.
— Фталазола наглотайся. Сорок таблеток. А в ванной, Лапочка, вены режут.
— Нет, вены не хочу, — на полном серьезе сказала она. Распустила верх корсажной шнуровки, глубоко вздохнула. — Лежи в кровище… Противно. Эх, Лерик, клевый ты чувак! Простой, как правда. А наш педик меня поедом ест: «Викто'ия Се'гевна! Еще 'азик диалог с А'кашенькой! Вами не 'аск'ыта т'агедийность мотиви'овок!» Я этот диалог уже в сортире выдаю и смываю! Трагедия, м-мать… Передача «Я сама»: как справиться с климаксом…