Ваша С.К.
Шрифт:
Она замолчала на мгновение, но глаз так и не открыла. Она вся превратилась в неподвижную статую, и лишь бледные губы шевелились на таком же бледном лице.
— Насмотрелась я на вас: несчастные вы все… Цели в вашей нежизни нет, вот и маетесь скукой и кровь у несчастных людей за просто так сосете, — и снова заговорила стихами: — Безочарованность и скуку давно взрастив в моей душе, мне жизнь приносит злую муку в своем заржавленном ковше.
Вдруг мраморная статуя открыла глаза, и настал черед вампира вздрогнуть от их таинственного неземного света.
— Знаете, Фридрих, а ведь господин Сологуб прав… Эти строки он для отца написал. Князь порой подолгу беседовал с Федором Кузьмичом.
Светлана замолчала, и граф, опустив руки ей на подол, сжал дрожащие пальцы.
— У меня есть его книга, — княжна не позволила ему заговорить первым. — Я подарю ее вам. На память. В поезде прочтете.
— Выпроваживаете… — усмехнулся граф. — Не поедете со мной, значит?
Княжна опустила глаза к пальцам, которые граф крепко зажал в своих ладонях, но не попыталась высвободиться.
— Не хотите по одной любви ехать, езжайте по другой — по эгоистической, как вы изволили выразиться. Ещё год и прольется здесь кровь, и не будет конца мучениям народа русского…
— Прекратите, граф!
Светлана дернулась, но Фридрих, смяв пиджак на ее плечах, прижал смертную девушку к мертвой груди с такой силой, что княжна вскрикнула, но вампир не расслышал ее стона за собственными словами:
— К чему вспоминать былины? Неужто не знает князь, в какой страшный век вступили мы. Век, которому суждено показать, что не перевелись богатыри на земле русской, да только лечь им в нее придется почти всем до срока.
— Фридрих… — робко позвала его Светлана, но граф поднес к ее губам указательный палец с острым ногтем и прошептал:
— Послушайте меня, потому что я слышу то, что вы не слышите. Залпы тысячи орудий, которые сливаются в один протяжный вой сирены… Вы глядите и не видите то, что вижу я… У дверей этого я вижу театра толпу голодных, закутанных с ног до головы, людей… Вы съели сегодня всего один пирожок. Скажите, вы сыты?
Светлана покачала головой.
— Тогда вы поймете этих людей… Мы сидели с вами подле Адмиралтейства, и я жмурился на его шпиль, но вдруг среди обступившей меня тьмы четко увидел ползущих по шпилю людей. Я спросил одного, зачем они надевают на шпиль чехол, и он сказал: там тонкое сусальное золото, оно не может вынести камуфляжную краску, как купола Исаакия. И я взглянул на собор — собор был темен. А потом, когда мы с вами поднялись над Невой, вдруг наступила зима: по всей реке стояли вмерзшие в лед корабли. Они стреляли из всех орудий по самолетам, на которых была изображена свастика… Светлана, вы видели вблизи самолеты?
Она замотала головой.
— У этих, представляете, было всего по одному крылу… Как они летают, непонятно… Еще в голове крутится слово «зенитки», но я не знаю, что это такое… Предполагаю, те пушки, что я увидел на Марсовом поле, на Сенатской площади и на бастионах Петропавловской крепости. Смотрите вперед…
Он выкинул руку, но тут же сжал кулак:
— Вы не видите, и я не хочу, чтобы вы это видели… В руках той женщины сто двадцать пять граммов хлеба и больше ничего, а на санках ребенок, мертвый, а за руку она держит девочку, которая шатается от голода, но пока идет…
Светлана попыталась отсесть от графа, но тот удержал ее на расстоянии вытянутой руки, смотря в ее расширенные от ужаса глаза.
— Фридрих, что вы такое говорите… — прошептала она едва слышно.
— Я еще не сказал главного. Я расскажу вам про вашу кафешантану и ее актёров, о которых вы только что так пренебрежительно отозвались. Вон там, — он снова указал в пустоту. — Там афиша — Баядера, а рядом с ней мальчик, он хочет попасть в театр, чтобы на краткое мгновение забыть про мучительный голод. Он стоит здесь с шести утра и завтра снова придет и отдаст за билет самую дорогую цену — свой единственный кусочек хлеба. И будет говорить, когда вырастет, что город мог прожить без хлеба, а без оперетт не мог. Вы не слышите сирену… А это зрители бегут в бомбоубежище вон туда, на угол, но скоро они вернутся в зал и досмотрят спектакль.
— Невозможно играть в театре во время войны! — твердо сказала княжна и хотела подняться, но граф удержал ее за малиновый подол и усадил обратно в клумбу.
— Возможно, — сказал он твердо. — Утром репетиция, вечером спектакль — все, как в мирное время, только без электричества, при керосиновых лампах и при минусовой температуре в зале. Будут умирать прямо на сцене. Вы все гоните меня завтра на балет… Я уже видел балет. Два года назад смотрел в Париже «Петрушку», там вместе с Нижинским танцевал Александр Орлов, которого в шутку назвали первым комиком русского балета… Я вижу его имя на афише «Марицы». Он уже не Александр Орлов, для всех он просто дядя Саша. В зале дым от разорвавшегося снаряда. Вот он вылезает из-под дивана на сцене и говорит: «Ничего особенного. Мы спектакль продолжаем». Страшные девятьсот дней, Светлана, ваш город будет окружен врагами, которые решат взять жителей измором, но у них ничего не получится, потому что голод живота не так страшен, когда сердце не голодно, когда оно может любить — ближнего, отчизну, пусть даже только искусство…
— Зачем вы все это рассказываете? — дрожащим голосом перебила княжна, зябко потирая руки.
— Затем, чтобы вы поняли, что должны уехать со мной, — улыбнулся вдруг граф, заставив княжну вздрогнуть еще сильнее. — Незамедлительно. Я рассказал вам, что будет через тридцать лет, но кровь польется уже в следующем году… Светлана…
Фридрих протянул руки и, заставив княжну встать, опустился перед ней на колени.
— Светлана, ваша мать не права… Люди намного страшнее вампиров. Мы насыщаемся кровью, а смертные — нет. Мы не убиваем без надобности, они же наслаждаются мучениями ближнего своего. Светлана, я не могу оставить вас здесь ни живой, ни мертвой… Светлана, прошу вас избрать конец, но без конца со мной.
Вместо того, чтобы попытаться вырваться, Светлана сама встала на колени, и они вновь стояли друг против друга, как еще недавно в номере «Астории»: бессмертный и смертная.
— Фридрих, этой ночью вы преподали мне самый лучший урок любви. Моё сердце теперь бьется ровно, и я знаю, что конец — это не конец, потому что даже сто двадцать пять граммов хлеба — это жизнь, и страшен не голод, страшно отчаяние, но вера нас спасёт, спасёт всех.
Княжна подалась вперед и опустила на плечи трансильванца дрожащие руки, но граф отстранил ее, чтобы вновь укутать в оброненный ею пиджак.