Вашингтонская история
Шрифт:
— Вы здесь часто бываете? — спросил Чэндлер.
— Нет, никогда, — ответила Фейс не без огорчения. — Мой муж терпеть не может этот ресторан. Он ненавидит рыбу и считает страшно нелепыми Адама и Еву на картине, что висит в баре.
Странно — сейчас ей почему-то стало гораздо легче говорить о Тэчере.
Дейн Чэндлер рассмеялся.
— Ведь это знаменитая картина. Однажды она даже фигурировала в расследовании подрывной деятельности вашингтонского правительства — расследование проводилось техасскими законодательными органами. Им хотелось опорочить Рузвельта и Новый курс. Утверждалось, что здесь собираются радикалы и якобы устраивают оргии… на фоне картин, изображающих нагие тела и так далее. Техасцы немножко спутали эпохи; говорят, будто еще при Гранте тут был публичный
Фейс тоже рассмеялась журчащим, мелодичным смехом, который многие находили таким очаровательным.
— Значит, вопрос об оргиях отпадает. Но что же делали здесь радикалы?
С лица Чэндлера исчезло оживление. Глаза его приняли мрачное, задумчивое выражение, словно он прислушивался к невидимому горнисту, трубящему после проигранного сражения сигнал «тушить огни».
— О, — сказал он, беспокойно шевеля пальцами, — я часто приходил сюда после войны. Мне известно все о собраниях радикалов. Я был неофициальным секретарем небольшой группки сенаторов, конгрессменов и членов исполнительных органов, которые встречались здесь более или менее регулярно и обсуждали государственные дела и вопросы законодательства. Помню, однажды пришел сюда Джордж Норрис и стал говорить о дешевой электроэнергии для фермеров. Помню, как Литл Флауэр предупреждал нас о фашистской опасности. Помню, как Гарри Хопкинс пришел к нам, прямо от президента, и по секрету рассказал, что федеральный бюджет ни за что не составит меньше девяти миллиардов долларов! — Чэндлер помолчал и горько усмехнулся. — Теперь мы тратим во много раз больше только на вооружение!
Глаза его уже не были задумчивыми, в них появился стальной блеск, и Фейс припомнила свое первое впечатление от Чэндлера — она тогда сразу почувствовала в нем силу и зрелость. Он был бы опасным противником даже в неравной борьбе. «И он на моей стороне», — с восторженным трепетом подумала Фейс.
— Только одного я никак не могу понять, — вслух размышляла она. — Как вы, работая в такой фирме, можете иметь хотя бы каплю интереса к подобным делам… Почему вы согласились вести такое дело, как мое?
К удивлению Фейс, он покраснел, и веснушки на его лице обозначились резче.
— Это длинная история, — сказал он, — и чтобы объяснить мое поведение, пришлось бы начать с некоего юноши, который в девяностых годах состоял членом партии популистов — то есть, с моего отца. Немалую роль играет тут и мое детство, прошедшее в городе Олтоне, штат Иллинойс, где однажды толпа растерзала Элиджу Лавджоя, защищавшего свою печатную машину и свое право говорить то, что он думает. К этому надо добавить влияние профессора философии Форсайта Кроуфорда в Белойт-колледже, а потом — традиции Брэндиса, свято хранимые на юридическом факультете в Харварде. Но прежде всего необходимо учесть самое непосредственное столкновение с большим кризисом, да еще год и несколько летних сезонов работы на консервной фабрике. Вот так-то, — закончил он, улыбаясь. — Все это вряд ли подойдет для справочника «Избранные биографии».
— Именно такую биографию следовало бы туда поместить, — горячо возразила Фейс. — Но должна вам сказать, когда я увидела вас впервые, у меня было такое чувство, что вы не целиком принадлежите к миру Стерлинга, Харди, Хатчинсона и Мак-Ки… и даже к миру Харвардского университета. Мне показалось — быть может, причиной тому какие-то особенные нотки в вашем голосе, — что вы родились на Среднем Западе, а детство ваше прошло где-нибудь на берегу Миссисипи, — знаете, в марк-твеновском духе, — и вы не очень-то приспособлены к делам, которые совершаются в этих обшитых панелями кабинетах. Теперь я понимаю, что география здесь ни при чем, и вовсе не тем, откуда вы родом, объясняется тревога, которую я иногда вижу в ваших глазах…
Чэндлер опять покраснел.
— Да вы, оказывается, психолог! Вероятно, вы не знаете, что Олтон стоит на Миссисипи, чуть пониже города Ганнибала, родины Сэмуэла Клеменса. Это мой любимый писатель. В «Янки из Коннектикута» у него есть мысли, над которыми следовало бы крепко призадуматься Вашингтону наших дней. Он писал: «Видите ли, для меня преданность родине — это преданность своей стране, а не
Чэндлер умолк, опустил голову и, сложив вместе кончики пальцев, стал пристально рассматривать свои руки.
— Скажу вам по секрету, — вполголоса продолжал он, — что дела, которые мне передает Аб, доставляют мне гораздо больше удовлетворения, чем любые другие. Они как бы подстегивают меня, толкают на борьбу, а иногда и воодушевляют, как например, процесс Кларенса Ферроу. Но порой я думаю…
Он снова умолк, и пауза длилась так долго, что Фейс решила помочь ему.
— Что же? — мягко спросила она.
Чэндлер поднял голову, и по лицу его Фейс поняла, что он зол, — зол, очевидно, на самого себя.
— Это неважно. У вас достаточно своих забот, зачем вам знать о чужих. Нам с вами надо быть готовыми к тому, что вас могут судить за неуважение к конгрессу — это вполне вероятно. И попробуем додуматься, какого черта хочет добиться комиссия, придираясь к вашему гражданству. Испанская вы подданная или американская? Я нисколько не хочу вас пугать, но если относительно вашего подданства есть какие-либо сомнения, комиссия может навлечь на вас бесконечные неприятности. Обвиняя в неуважении к конгрессу, комиссия попутно выдвигает обвинение и в лжесвидетельстве. Тут вами заинтересуется Комиссия по делам государственных служащих. Бюро иммиграции и натурализации тоже захочет сказать свое слово. И конечно, не преминет ввязаться ФБР. Каждое из этих учреждений располагает штатом следователей и тайных агентов, и у всех вы будете на примете. И последнее, хотя ничуть не менее важное обстоятельство: ваш Департамент тоже постарается по мере своих сил потрепать вам нервы. Вы превратитесь в серию номеров на карточках в разных картотеках; вы, как личность, и даже ваша интимная жизнь станет предметом тщательного наблюдения. Мне приходилось видеть подобные случаи — и я не хочу, чтобы так было с вами!
Он порывисто взял обеими руками ее правую руку.
— Поймите, прошу вас, — сказал он, глядя ей в лицо, — я говорю это не для того, чтобы вас напугать, а просто чтобы вы знали все. Трудно будет действовать разумно, если вы не поймете, что вам угрожает, ведь надо полагать, многие из этих опасностей вас не минуют. Но вы должны точно знать, какие преимущества на их стороне. А теперь расскажите, как случилось, что у вас нет свидетельства о рождении? Начните с брака отца и матери…
Фейс чувствовала, как дрожит ее рука в его ладонях.
— Хорошо, — запинаясь, сказала она. — Я расскажу все, что мне известно.
Фейс помолчала, стараясь собраться с мыслями. Она не пыталась отнять руку, а Чэндлер как будто и не собирался выпускать ее из своих ладоней.
— Моя мать, Ханна Прентис, — медленно заговорила наконец Фейс, вспоминая много раз слышанную историю, — была единственной дочерью деревенского врача, Горхэма Прентиса, жившего в Блю-Хилле, штат Мейн. В этой маленькой деревушке, отделенной заливом от горы Дезерт-Айленд, прошло ее небогатое событиями, но очень счастливое детство. Однажды ее двоюродная сестра, проводившая каждое лето в Бар-Харборе, спохватилась, что у нее не хватает дамы для одного интересного гостя из Вашингтона, и пригласила к себе Ханну. Этим гостем был молодой атташе из испанского посольства; звали его Луис Карлос Роблес. И вот случилось невероятное: они полюбили друг друга. В посольстве на этот роман смотрели косо по многим причинам и, между прочим, потому, что Ханна Прентис была протестанткой, но молодые люди все же почти тайком обвенчались в Бостоне. Карлос Роблес никогда не был ревностным католиком, а женившись, и вовсе охладел к католицизму. Это сильно повредило его будущей карьере в дипломатическом корпусе. Но все-таки, благодаря вмешательству влиятельных испанских друзей, его оставили в посольстве. Моя мать, зная, что официальные лица недовольны их браком, почти не показывалась на вечерах и приемах в посольстве. Но в сущности мои родители даже предпочитали уединенную жизнь — ведь они были влюблены и радовались, что могут всецело принадлежать друг другу.