Василь Быков: Книги и судьба
Шрифт:
Я поняла, что уже влюблена в эту пару, как-то по-семейному влюблена. И год спустя бежала к знакомому дому словно в насиженное гнездо.
Это была поздняя осень 1996-го. Темный, дождливый, холодный Минск, тяжелая, сгущающаяся опала писателя. Тревога за будущее — и тем не менее Быковы как-то приняли на себя мою боль за умирающую в Канаде маму, за сестру, которая ухаживала за ней, за мужа, детей, свекра… Они разделяли со мной мои заботы — как будто у них своих не было выше крыши!
Нет, я не ошиблась в этих людях.
На сей раз я твердо решила сосредоточиться на литературных темах. Невзирая и несмотря. Хотя как можно было не говорить о том, что происходит вокруг, о все усиливающемся давлении на людей, о том, что демократию душат в зародыше. Тем не менее, спохватываясь, что сама же увожу писателя «от темы», и тут же осознавая,
Так, я его спросила, что он думает о собственной переводческой работе — ведь многие свои вещи на русский он же сам и перевел. Вот что он мне ответил:
— Страшно тяжелый труд. Особенно в моем случае, когда сам себя переводишь. Мне кажется, что легче переводить с французского на русский, чем с белорусского на русский. Это абсолютная: правда. Это еще Бунин давным-давно заметил, он писал, что порядочный, перевод на родственные языки практически неосуществим. Ни один переводчик не в состоянии достичь эффекта оригинала. При переводе моих собственных работ я не могу добиться точного значения просто потому, что я не знаю языка так, как им владеет русский писатель. Но моя ситуация не совсем обычна: я — автор оригинала, и я свободен менять текст, в то время как у простого переводчика нет подобной возможности [7] .
7
Запiсы 23. С. 72–73.
Незадолго до встречи я задумала фундаментальную статью на английском, в которой собиралась провести сравнительный анализ творчества Василя Быкова и Адама Мицкевича. Статья состоялась и не состоялась одновременно. То есть она уже давно опубликована в Канаде, но это совсем не та статья которую я держала в уме, отправляясь к Василю Владимировичу во второй раз. Я ему кое-что рассказала о своих наметках, а он в ответ вовремя меня вразумил, тактично наведя на мысль, что, как говорится, апельсины с яблоками не сравнивают. Великий польский поэт был, как известно, романтиком, а он — Василь Владимирович Быков — чистейшей воды реалист, Так что Мицкевич Мицкевичем, а Быков — Быковым.
В результате статья превратилась в аналитический обзор творчества последнего.
Мицкевич, конечно; смотрел на прошлое с романтической колокольни. Но, может быть, в истории Беларуси все-таки были времена, которые худо-бедно, но достойны некоторой романтизации? Не «золотой», так хоть «серебряный» век? Я спросила об этом Василя Владимировича.
Увы, он меня не утешил. Романтизацию прошлого в сегодняшних обстоятельствах он видит делом не только бесполезным, но даже и вредным.
Психология белоруса, говорил Василь Владимирович, никогда не несла в себе мысли о золотом веке, она вырастала на другой почве, и не надо ее туда искусственно внедрять. Однако писатель согласился с тем, что известные передышки, когда давление соседей на национальную культуру Беларуси ослабевало, все-таки сыграли роль в ее истории. Он сам охотно назвал три таких исторических периода: один достаточно долгий — Великое княжество Литовское и два коротких: ранние 1920-е и поздние 1980-е (захватившие начало 1990-х). Вот в этот, последний период в воздухе витали романтические идеи, может быть в чем-то близкие идеям Мицкевича. И именно этот период показал их полное банкротство, во всяком случае на белорусской почве, где значительная часть населения недопонимает значения основы для существования национальной идеи: родного языка и культуры — и мало кто способен связать проблемы личного благополучия с необходимостью институтов подлинной демократии. Вряд ли что-нибудь угнетало писателя сильнее.
Когда я спросила Быкова, сохранилось ли, на его взгляд, понятие «тутэйших» (тутошние, местные) [8] в белорусском народе, в ответе прозвучала горькая пессимистическая нота. По его твердому убеждению, оно исчезло вместе с понятием нации, после уничтожения крестьянства в XX веке — веке, который также принес революции, войны и тоталитаризм. Прежде, когда крестьянство представляло ядро нации — пусть не государственность, но культурные традиции нации, — оно, по мнению писателя, как бы цементировало единство «тутэйшых» всех сословий. А потом все начало рассыпаться.
8
«Тутэйшые» (тутошние, местные) — так отвечали на вопросы представителей царской или польской администрации (в зависимости от того, кто в этот момент считал свою страну владелицей исторической Беларуси) местные жители, когда их спрашивали, к какой национальности они себя относят.
Так что, спросила я, русская культура продолжает вытеснять белорусскую? И тут же подумала, что, наверное, задала бестактный вопрос — ему, пишущему по-белорусски и переводящему себя на русский. Но Быков воспринял вопрос спокойно. Сказал, что ему глубоко чуждо понятие враждебности культур, потому что для его существования нет никаких объективных причин. По его мнению, взаимовлияние — естественный процесс в культурном обмене соседей, и когда враждебность не насаждается высшей иерархией любого порядка, религиозного или бюрократического, этот процесс обогащает культуру в целом. Для белорусов, впитавших в себя ценности культуры XIX века (многие из которых были, в свою очередь, позаимствованы на Западе), так думать совершенно естественно. Другое дело, когда последовательно и в течение веков производятся манипуляции с антропологическими данными, историческими фактами, а главное — уничтожается язык.
Второе интервью пролетело так же быстро, как и первое, хоть и длилось на час дольше. Писатель был не слишком весел, и выводы его не радовали оптимизмом, что, увы, вполне оправдывалось обстоятельствами. Но, как мне показалось, в этот визит я поняла Быкова еще чуточку глубже. Не только как писателя — вообще его взгляд на положение вещей.
А дальше общение продолжалось по телефону, и когда начался мой полугодовой академический отпуск, я приехала к Быковым во Франкфурт в феврале 2001 года с устоявшейся уже мыслью написать его критическую биографию. Встреча была, как уж повелось, теплой и радостной. На этот раз — наверное, из-за того, что произошла она на чужбине, — я почувствовала еще большую тягу к этим нетребовательным к быту людям. Быков напряженно работал, был в постоянном контакте с друзьями на родине, следил за политикой по газетам и Интернету. Ирина Михайловна организовывала их несложный быт и осваивала Франкфурт. Поражало ее знание города, который она весь обошла пешком. Здесь, как я поняла, помимо природной любознательности сказалась тактика способствовать мужу в работе: она оставляла его в небольшой квартирке, которая сразу после завтрака превращалась в его кабинет, и приходила к часу дня покормить мужа. Во Франкфурте Ирина Михайловна стала моим гидом и с гордостью за красоты этого города водила меня по своим излюбленным местам.
Интервью, которое мне дарилось ежедневно, вылилось в более чем сто страниц на английском. А в начале со мной произошел конфуз: перед приездом к Быковым я купила для этого интервью магнитофончик по последнему слову техники, который не успела освоить. Быков, добродушно и терпеливо глядя на мои мучения, пошутил: «А у нас кажуць, што нельга браць новыя боты ў доўгую дарогу» (А у нас поговорка есть: не надевай новую обувь в долгий путь).
После Франкфурта телефонные разговоры стали регулярными. Иногда звонила Ирина Михайловна, реже — Василь Владимирович, но чаще, конечно, я, выясняя что-то или просто справляясь о здоровье. Дело в том, что Ирина Михайловна давно уже просила мужа провериться у врачей, ну а он каждый раз рассеянно обещал. В феврале 2001 года он мне признался, что чувствует себя плохо, но просил не говорить об этом жене, чтобы не расстраивалась. Когда я его заставала одного во Франкфурте и позже в Праге, Быков очень сдержанно и кратко говорил правду о своем состоянии, а при Ирине Михайловне, которая сама храбрилась, когда стал ясен диагноз, его ответы были полны оптимизма.
В середине июня 2003-го я собралась в Прагу, чтобы повидаться с ними. 19 июня они все еще были в Минске, и я разговаривала по телефону с женой писателя, а 22-го — уже с его вдовой. На похороны я не успела из-за возни с визой и попала лишь на 40-й день, который отмечался семьей и близкими в Доме литератора — но не только. Когда мы приехали на могилу, оказалось, что о сороковинах помнили многие: на кладбище, у могилы писателя, в этот день собралось огромное количество людей, ее окружили буквально толпы народа.