Василий Голицын. Игра судьбы
Шрифт:
Только сестры ее жалеют да прислужницы. Однако может ли она знать, не подкуплены ли иные из них. Ведь подкупила же она двух постельных царицы Натальи, и те ей все докладывали, каково мачеха и сын ее, остальные Нарышкины ее поносят. Обоюдная ненависть иной раз тлела, иной горела меж них.
Можно ль было смириться, а лучше сказать замириться? Можно было. Да сама она, Софья, противилась. Выя не гнулась. А с чего бы это? Уж сколь раз князь Василий талдычил ей: примирись, протяни руку, поклонись. Ан нет. Не вняла, все в ней дыбилось, все восставало. И вот теперь пожинает
Права сестра Катя, права. Надобно покориться. Не искать помощи, не уповать на стрельцов — все едино — власти не вернуть, правительницею не быть, короны не иметь. Химера то. Понимала — не проста, не дурна. Умом-то понимала, а душа не унялась.
Неожиданно сказала вслух:
— Готова я уняться. Да поняла: стрельцы не уймутся. Станут меня домогаться, мнят, что я возвернусь, а со мною вольности ихние. А ведь тому не бывать. Не бывать, да.
— Вот ты и отпиши им: мол, не бунтуйте, несите службу покорно, как государь велит, — одобрила Катерина.
— Нет, сестра, не стану ничего писать.
— Пошто так?
— Не поверят, ни за что не поверят. Я их последняя надежа. Они в меня веруют. И ни за что не отступятся от таковой веры.
К Софье пришло озарение. Она вдруг поняла, что никакие ее слова, никакие увещания не остановят стрельцов. Они верят, что можно вернуть прошлые времена, когда им жилось вольготно, когда они были надворной пехотой, когда на Москве все гнулось пред ними. А прошлого не вернуть.
— Прошлого не вернуть, сестры, — повторила она вслух. — И отрядить стрельцов я не в силах, что бы им ни толковала. Хотят они снова быть в домах своих с женами и детишками, хотят почета прежнего, хотят своими прибыльными делали заняться. Пустил бы их Петр, ослабил бы вожжи, узду свою ослабил бы. Нет, он того не понимает и не поймет никогда, — с горячностью проговорила Софья.
— Зря ты так, Софьюшка, — вступилась Марфа. — Стрельцы все еще сила, стрелецкое войско себя показало. И ежели возьмутся…
— Ежели возьмутся, погубят и себя и меня, — грустно сказала Софья. — Мною станут прикрываться, будто щитом, найдутся меж них такие, что станут говорить от моего имени, вот увидите…
Увидели?
Петр трясся от бешенства, получив в Вене грамоту князя-кесаря. Досталось без вины Головкину, досталось Возницыну. Лефорт с трудом угомонил царя. Утишившись, Петр отписал Ромодановскому:
«Пишет ваша милость, что семя Ивана Михайловича Милославского растет: в чем прошу вас быть крепким… Хотя зело нам жаль нынешнего полезного дела, однако сей ради причины будем к вам так, как вы не чаете».
И, оставя посольство, на перекладных, с великим поспешением поскакал в Москву. В дороге ему поднесли письмо от Андрея Виниуса. Он извещал о битве рати Алексея Шеина со стрельцами, закончившейся полным поражением бунтовщиков. «Ни един не ушел, — сообщал Виниус, — по розыску пущие из них посланы в путь иной темной жизни с возвещением своей братьи таким же, которые, мною, и в ад посажены в особых местах для того, что чаю, и сатана боится, чтоб в аде не учиняли бунту и его самого не выгнали из его державы».
Примчавшись в Москву,
Стали в очередь. Начал с князя-кесаря, собственноручно отхватил ему бороду ножницами, не глядя на его королевский титул, за ним последовала борода триумфатора — боярина Шеина. Обрезал и кафтаны. Потом ему надоело — призвал денщиков.
Старики стонали, иные просили пощадить, пускали слезу, иные вырывались… Пугали: патриарх-де Адриан издал грозное послание против брадобрития, повелел отличать от церкви безбородых, уподобившихся котам либо собакам.
Однако Петр ничему не вникал. Он знакомился с розыскным делом стрельцов, с их челобитною, содержавшую нападки на еретиков-немцев, голобородых купчиков, против главного врага православных Францка Лефортия, намеки на еретичество самого царя. И прочитав, начал с бород и кафтанов.
За ними последовали и сами стрельцы. Петр возненавидел это бунташное войско и решил покончить с ним раз и навсегда; его память цепко хранила воспоминание о бунте далекого уже 1682 года, когда обезумевшие от крови пьяные стрельцы рубили и сбрасывали на копья всех подряд.
Начало пыток и казней было приурочено к 17-му сентября — ко дню рождения царевны Софьи. Это ее козни виделись ему всюду. В Преображенском было создано четырнадцать застенков, свезены все пыточные колеса, дыбы и клещи, равно и иной инструмент. Повсюду горели костры под перекладинами.
Начинали с виски — подвешивали пытаемого за руки к перекладине и хлестали кнутом, доколе не заговорит. Слова мешались со стонами, криками, всхлипами и мольбою. Уже в первый день послышалось имя царевны.
Некий стрелец «с третьего огня», то есть трижды поджаренный, сказал, что стрельцы хотели подвалить под Софьину келью и звать ее на царство. Другой признался, что стрелец Васька Тума чел в Великих Луках грамоту царевны, которая в ней будто бы призывала стрельцов идти на Москву и взять власть.
Преображенское обратилось в огромное пыточное заведение. И тут патриарх вспомнил, что он обязан призвать государя помилосердствовать. Он отправился в Преображенское и вошел к Петру с иконою Богоматери в руках:
— Чадо мое, государь великий и милостивый. Пощади грешных, ибо не ведали, что творили, — произнес он, протягивая Петру икону. Молодой царь вырвал ее из рук старца, приложился и вернул патриарху со словами:
— Я не менее тебя почитаю Богородицу и всех святых. Но Господь возложил на мои рамена тяжкий долг: карать преступников. Я и караю, дабы утишить государство и охранить народ. Вырву крамолу с корнем, никому не будет пощады. Убирайся с Богом, святейший!
Меж тем городились виселицы по всей Москве, особо под Новодевичьим монастырем. Предстояло великое побоище. Стрельцов везли из Преображенского в телегах, попарно связанных. Их сопровождали конные преображенцы и семеновцы. И ревущая, воющая, рыдавшая толпища жен, детей, стариков, матерей жертв. Это было скорбное зрелище, могущее тронуть кого угодно, но царь оставался невозмутим.