Василий Голицын. Игра судьбы
Шрифт:
Он во всем необыкновенен, ее князинька. В палатах у него все не как у людей. У людей — тяжелые темные поставцы, сундуки да лари, киоты в полстены с огоньками лампад, потолки стелются низко, печи с лежанками щерятся широченным зевом… А в княжьих хоромах потолки высоки, да расписаны звездами да планетами, высокие печи изразцовые голландские, окна высокие, а простенки меж них в больших зеркалах — идешь, и всю-то тебя видать, какая ты есть. А еще парсуна — государи российские и иноземные изображены, картины диковинные, ландкарты в золоченых рамах. А часов-то, часов! Как начнут трезвонить на разные голоса — заслушаешься. В каждой
Каждый раз, как царевна шла анфиладою залов, казалось, видела все вроде. Медлила, оглядывалась и все не могла не дивиться. Потому как ни в одном боярском доме таких чудес не бывало… Да что она — иноземные гости удивлялись. Француз один, как бишь его там, сказывал, что такого и в парижских домах не увидишь.
Опять же мыльня роскошная, тож с зеркалами. Разные душистые снадобья да притиранья в поставцах, печь с котлом, полок о трех ступенях. Зазывал ее князь в мыльню на полке любовию заниматься. И в этот ее приезд разговору было мало.
— Государи-то наши тобою довольны. Сколь Петрушка ни злобничал, а признал, что вечный мир с Польшею — заслуга твоя немалая, — проговорила царевна, глядя на князя с нескрываемым обожанием.
— За поляками и цесарцы потянулись, опять же брауншвейгский посланник от имени своего потентата согласен примкнуть к сплотке противу турка. И другие потянутся, Софьюшка, помяни мое слово.
— Великий искусник ты, Васенька, дивлюсь я на тебя — сколь богато Господь тебя одарил. В государстве ты ныне первый человек.
— Кабы не Петрушка, был бы первый, — вздохнул князь. — Он, мальчишка, все норовит поперек и на дух меня не приемлет. Как с ним поладить — не ведаю. А поладить надобно непременно.
— Так уж и непременно? — с сомнением протянула Софья.
— Да, Софьюшка, непременно. Оплошали мы с тобой — ранее надо было к нему подъехать, когда он не столь супротивен был. Сила в нем великая, Софьюшка. Вижу я ее. Опасен нам таковой враг. Замирения с ним следует добиваться, умен он, Софьюшка, и не Петрушкой ему именоваться, а Петром.
— Нет, Васенька, — упрямо тряхнула головой Софья, — по мне он токмо Петрушка.
— Эк ты неподатлива, — досадливо молвил князь. — Слушалась бы меня, повернули бы инако. Он ведь царь и уж чрез годок в возраст войдет, и уж тогда нам с тобою несдобровать. Власть твоя кончится.
— Стрельцы за меня. Уговорюсь с ними — не дадут в обиду. Я их оберегаю, я их надворною пехотою поименовала, стрелецкие головы все за меня горой.
— Ну не все, не все. Да Петровы потешные с иноземцами стрельцов твоих забьют.
— Как батюшка-то помер, царствие ему небесное, извести его с мачехой надобно было, так я тебя упрашивала. Оплошали мы тогда, — в сердцах сказала Софья. — Плохо ты старался, почитай и вовсе избегал.
— Опасно то было, Софьюшка. На нас бы и взвалили.
— А в восемьдесят втором-то годе, когда стрельцы бушевали. Вот тогда бы, — мечтательно протянула царевна. — Говорила я тебе тогда.
— А что я мог? Твоя власть была. На копья бы их…
— Да, тогда можно было посечь обоих, как Нарышкиных-то посекли. Под горячую-то руку. Такого-то более не случится.
— Чего уж о том толковать. Что было, то сплыло, —
Софья расплылась в улыбке.
— Надо бы нам, Васенька, в закон войти. Не можем мы друг без друга. Ведь верно?
Князь буркнул нечто неопределенное — как хочешь, так и толкуй. Он понимал, что «войти в закон», как выразилась царевна, невозможно, никак невозможно. Что будет это против всяких правил — и церковных, и мирских. И смиренный патриарх Иоаким, послушный всем без исключения членам царской фамилии, и особенно царь Петрушка с боярской думой будут едины в своем противодействе. И тотчас ополчатся прежде всего на него, князя Василия. Скинут его со всех приказов, с Посольского тож. Хоть и замены ему достойной нету. Разве что думный дьяк Емельян Игнатьевич Украинцев. Но он в языках не столь уверен. Но умен. Мыслию быстр, в обхождении с иноземцами ловок, промашки не дает. Тож книголюб да книгочий. Но тяжеловат, нету в нем той легкости, какая есть в нем, князе.
Задумался князь Василий. Не редко с ним такое случалось, когда погружался в себя, отъединившись целиком от мира. Последнее время все чаще и чаще. С одной стороны, он зрил себя как бы на вершине — решал все важные государственные дела, шел к нему народ за советом, развязывал узлы, вел переговоры, повелевал, принимал решения. С другой же стороны, ощущал на себе и в душе некую тягость, нечто такое, что может вот-вот обрушиться и все погребсти.
Что это? Кто это? Смутно бывало на душе. На высоте этой, среди почестей. Смутно.
Оделся. Ждал, пока оболокнется царевна. Долгонько она возилась. Без привычки-то. В тереме комнатные девки округ ее пляшут, одевают да обувают, во все стороны поворачивают, как куклу какую-нибудь. Насурьмят да набелят и только тогда выпустят из светелки. А тут одной-то несвычно.
Не стал ждать ее князь, отправился к себе. По дороге глянул в свое отражение и удивился. Ровно чужой какой человек смотрел на него из зеркала. Узколицый, изможденный, с набрякшими глазами и каким-то страдальческим выражением. «Перетрудился, — подумал князь, — экая Софья неугомонная. Ровно кобыла стоялая. Вырвалась на волю и пошла куролесить, взбрыкивать, кругами скакать».
Он остановился, прислушался. Будто ровно шумят где-то. Постоял недвижен, напряжен. Понял: в ушах у него шумит. Будто река течет, ровно, медленно, не плеснет. Прежде как-то не замечал, а ведь небось было. «Спросить ли доктора, как сей шум понимать. Но ведь не досаждает, нет. Однако все равно спрошу, — решил князь. — Небось Софьюшка перестаралась, а то от беспокойства, от тягости, время от времени начинает давить».
Царевна Софья вызывала в нем чувства сложные, в которых он и сам до конца не мог разобраться. С одной стороны… о, да, он любил ее. Ему прежде всего льстило, что девица царского рода, царевна, питает к нему столь пылкие чувства, с такой щедростью отдает ему всю себя. С другой стороны… да, она была незаурядна в своем роду, умна. Несомненно. Смела той необыкновенной смелостью, которой не было ни в одной женщине, с которой его сталкивала судьба, в ней не осталось ни крупицы от той теремной затворницы, какой ей по закону домостроя следовало быть. Находчива? Да, в трагических обстоятельствах восемьдесят второго года, в те майские дни, когда орды пьяных стрельцов ворвались на Красное крыльцо, пожалуй, она одна не потеряла голову от страха…