Василий Голицын. Игра судьбы
Шрифт:
Но речи свои прельстительные продолжал: не мог возвратиться в Москву с пустыми руками.
— Не токмо для помощи цесарю да королю хлопочут великие государи. А может так повернуться, что осилят нехристи да приневолят их к миру, что тогда? Подумал ты, пан гетман? А вот что пойдут турки с татарами на вас да на Москву? И некому тогда будет подать ни вам, ни нам помощи.
Но гетман и тут нашелся:
— Как угодно великим государям, а я на то не согласен. Еще блаженной памяти царь Федор Алексеевич, осиливши великую и страшную войну, заключил с нехристями мир, в чем и моя посильная заслуга была, и после всего сей тяжкими трудами завоеванный мир разрывать — да разумно ли это будет, посуди сам. Буди в том их государское и сестры их великой государыни царевны
— Разумею, — вздохнул Украинцев, — как не разуметь. Однако ж и то разумею, что турок да татарин — вековечные враги наши. Нынче они с нами в замирении — не до нас. Воюют с поляками да с австрияками. И то ты, пан гетман, разуметь должен, что теперь-то самое время ударить на них. Все христианские государи ныне в полной готовности. И ежели не выступим, то весь христианский мир на, нас глядючи размыслит, что мы с басурманами в сговоре и дружбе.
— Еще раз скажу тебе, любезный дьяк, что на поляков нету никакой надежды. Вся наша Украина так думает. Скорей я с татарами на поляков пойду, татар в союзники возьму, на них положиться можно.
— Бог с тобой, пан гетман. Великие государи ни за что в таковой союз не вступят, с порога его отвергнут, — замахал руками дьяк. — Как можно вместе с басурманами христианскую кровь проливать!
— Неужто запамятовал, как поляки выступали с ними вместе противу Москвы? Короткая память у вас, москалей.
— А я тебе вот что скажу, пан гетман: и наши ратные люди, и твои застоялись, сабли их затупились, пищали нечищены, пушки мхом заросли. Война, ежели хочешь знать, ратных людей кормит. А ныне они без дела прозябают, и дух боевой теряют.
— Пустое. У меня везде остережено, и люди воевать не охочи. С чего бы это? Жизнь им дорога. Пашут они землю, засевают ее да кормятся от трудов своих.
— Ну, пан гетман, тебя не переспоришь, — огорчился Украинцев. — Сколь я слов извел, сколь тебе доводов представил, и желание великих государей и государыни царевны изложил. Князь Василий Голицын, коий управляет Посольским приказом и ведает иноземными делами, говорил мне, что ты податлив да разумен. Вижу — неподатлив ты. Коли так, давай другое дело сладим. Кого думаешь посадить на Киевский престол епископом? Без духовного главы Киев зачахнет. У тебя тут в Крупецком монастыре князь Гедеон Святополк-Четвертинский обретается. Он из Луцкой митрополии ушел — притесняли будто его там. Что ты о нем думаешь?
— Да то, что его архиепископ Черниговский владыка Лазарь Баранович на дух не терпит. Пущай и московский патриарх изволит цареградскому челом бить, дабы малороссийская церковь перешла в подчинение Москве. Вот что прежде всего надобно учинить.
Уехал бы Украинцев с пустыми руками от гетмана, да вручил ему он пространное послание к великим государям со своими резонами. Явился дьяк к князю Василию Голицыну с этим посланием, дабы князь сам убедилея, сколь упорен гетман.
— Что ж, поклон тебе за службу, — сказал князь. — Ты потрудился, сколь мог. И знаешь ли — гетман-то прав, опасаясь польских козней. Перехватили мы послание польского короля к протопопу Белой Церкви с призывом — поднимать Малороссию к соединению с Польшей. Он-де ничего не пожалеет, чтобы добиться этого.
— Небось не один протопоп таковую грамоту получил, — предположил Украинцев.
— Ясное дело, — отвечал князь Василий. — Протопоп — пешка. Наверняка есть и другие фигуры — посильней да повыше, которые таковые грамотки получили. Но мы сделаем вид, что ничего не ведаем, однако же будем настороже. А вечный мир нам дороже любой ссоры, — заключил князь Василий.
Глава третья
Пять и одна
Не грело,
Хороша сестра, коли востра.
В своей-то семье всяк набольший.
Хороша семья, коли в ней семь я.
И потом она, царевна София Алексеевна, учинила судей: в Расправную палату князя Никиту Ивановича Одоевского, в Посольский приказ — князя Василья Васильевича Голицына, в Разряде — дьяка думного Василья Семенова. Для того из знатных не посадила, чтобы подлежал к ней и к князю Голицыну. Также в Стрелецкой приказ — дьяка думнаго, в Поместной приказ — князя Ивана Троекурова и ему товарища своей же партии. Во дворец, после смерти дворецкаго князя Василья Феодоровича Одоевскаго, посадила окольничего Алексея Ржевскаго, в Казанской дворец — кравчаго князя Бориса Алексеевича Голицына, которой был всегда партий главным царя Петра Алексеевича, и его одного употребили в дело для потешения той партии. В разбойной приказ — думнаго дворянина Викулу Извольскаго. Иноземной приказ и Иушкарской — Венедикта змеева, а под ведением князя Василья Васильевича Голицына. В судной Московской и Володимерской кого — того не упомню… А другие все вышеупомянутые были партии царевны Софии Алексеевны.
И тогда ж, в бытность в Воздвиженском дворец сгорел, где царь Петр Алексеевич был болен огневою. И едва в ночи от того пожару могли унести из хором, и причитали, что тот пожар нарочно учинен от царевны Софии Алексеевны, дабы брата своего, царя Петра Алексеевича, умертвить и сесть ей на царство.
— Пора мне, сестрицы, от вас съехать да самой жить, — объявила царевна Софья пятерым своим сестрам-царевнам.
Нет, не старшей средь них она была, а средней. Но Господь по неизреченной своей милости умудрил ее, так что стала она главной правительницей.
— Скушно да тошно тебе будет, сестрица, — стала было увещевать ее царевна Марья. Была она бойка, бойчей остальных, да только уступала средней в ловкости да быстроте соображения.
Когда царь Федор покоился на смертном ложе и уж доктора отчаялись вызволить его, одна Софья сообразила, что надобно от него не отходить. Косились на нее бояре, промеж себя говорили, что-де не по чину ей в таковой момент быть при государе, что-де только после того, как смерть смежит ему очи, надлежит ей и другим членам царской фамилии оплакать его. Однако Софья делала вид, что не замечает боярского недовольства и не отходила от братнина ложа. И пришлось боярам примириться. Привыкли. Скорей, приучила она их.
А когда царь Федор отошел в вечность, голосила она, не жалея глотки. Так, что баб-плакальщиц перекричала. И за гробом тащилась, голося, что вовсе не пристало. И опять пришлось боярам да патриарху смириться — царская дочь. А что остальные сестры покойного и оставшийся его наследник царевич Иванушка чинно следовали за процессией и слезы лили, не роняя достоинства, то было само собою.
Так вот она и выделилась. И всегда прежде других подавала голос. И смело держалась меж бояр. Приучала их — тучных и важных. Долго; Меж них шел разговор: всяк сверчок знай свой шесток. Ну и что, что она царевна. И царевна должна свое место знать. Баба — в Думе. Такого николи не бывало! Тут и духу бабского не должно быть. Хоть бы и царица — того тож не случалось.
Всё — стрельцы. Надежда и опора. По первости великий страх объял, когда они кололи да рубили самых почтенных да знатных. А пьяные и вовсе озверели. Так, зверьми, и шастали по Кремлю, по хоромам кремлевским, по Москве. Никто и ничто не ставало поперек. Сбрасывали на копья, рубили в мелкие куски тех, кто перечил; Все в крови, в кровавых ошметках, в человечине.
Такого ужаса никто не ведал. Что война? На войне не случалось бойни. А тут 15 мая 1882 года была бойня хуже скотской. Облик человеческий стрельцы потеряли и начальников своих распинали. Ревели ревмя, в сотни глоток. Волокли исколотых, порубленных, вовсе не узнаваемых бояр и вопили: