Василий I. Книга вторая
Шрифт:
Александра преемника основателя монастыря Андроника, знал Андрей много лет и любил его истинно по-братски. Если Сергий Радонежский был в Троице полным владыкой ума и сердца Андрея, то с Александром были они просто сотоварищи и сопостники. И судьбы жизненные у них были схожими. Александр тоже рано осиротел, тоже много поскитался по свету, тоже пережил горе, перевернувшее всю жизнь. Когда рассказывал Александр, как он в двадцать лет потерял сначала малютку-сына и как следом за ним ушла и двадцатилетняя жена, Андрею слишком понятны были его чувства: и в его жизни за одной страшной бедой последовала вторая, такая же неотвратимая. Оба они одинаково остались с сокрушенными и неутешными сердцами. В минуты особой откровенности поверял Александр самые тягостные свои воспоминания того, как он целые дни
И как кровь людская льется, оба они видели — один на Пьяне, второй на поле Куликовом.
Для обоих почти в одно время настала пора возмужания, пора гражданских тревог и душевных метаний, каждый чувствовал необоримую потребность выразить себя как сына своего времени, каждый понял, что как врага можно поразить мечом, так тьму можно разогнать делом, светлым, служащим добрым силам жизни. Александр переводил с греческого многие умные книги, а Андрею вложил Всевышний оружие более сильное, чем меч, — кисть изографа. И для обоих нормой жизни стал всепоглощающий труд: не только лес вырубать, дрова колоть, воду носить, огородничать, расчищать пашни, главное — ежедневные до изнурения труды ума и души.
К такому труду думал Андрей приобщить и Пысоя, с тем и ввел его в келью игумена. Сказал коротко, какая печаль подтолкнула Пысоя на иноческий подвиг, тот подтвердил, что да, в миру спастись ему не мощно, что там одни только мятеж да злоба. А когда Андрей сказал, что Живана в Хотьковский монастырь решила пойти, Пысой воскликнул:
— Тогда и я в Хотьковский! Я знаю, где это, буду с ней вместе [55] .
Александр с укоризной посмотрел на Андрея: мол, кого ты привел! Повернулся к поставцу — узкому ящику с полками без дверец, выбрал из пачки пергаментных свитков один лист.
55
Хотьковский монастырь был тогда одновременно мужским и женским.
— Аз, буки ведаешь? Чти вот здесь.
— Азбуку я ведаю… Умею, — похвалился Пысой и начал читать медленно, спотыкаясь, но все же верно передавая смысл написанного: «Песни песней Соломона… Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. От благовония мастей твоих имя твое — как разлитое миро; поэтому девицы любят тебя. Влеки меня, мы побежим за тобою, — царь ввел меня в чертоги свои, — будем восхищаться и радоваться тобою, превозносить ласки твои больше, нежели вино… На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя…» — Пысой залился краской, рот растянул в улыбке.
— Что, нравится? — строго спросил Александр.
— А то-о! — опять без малой самоотчетности отвечал Пысой.
— Вот когда слова эти будут повергать тебя в стыд и неприятие, тогда и в обитель приходи, а до той поры будешь взбрыкивать, аки меск.
— Так ведь — Биб-ли-я же, писание священное! — огорчился Пысой.
— И то тебе надо постигнуть, что писание бо много, но не все божественная суть. Надо обрести правые списки, по возможному согласные разуму и истине.
— А зачем же ты переложил с греческого не то с арабского на общепонятный язык, если это не правый список? — нашелся Пысой, и Александр стал втолковывать ему, что нравственная чистота отнюдь не во внешних действиях выражается. Потом достал новый свиток пергамента, зачел из него:
— «Целомудрие же и чистота не внешне точию житие, но и сокровенный сердца человек егда чистотствует от скверных помысл». Так не я говорю, но великий учитель наш преподобный Сергий из Радонежа.
— Значит, я человек и в миру непригодный, раз Живана меня отвергла, и для постнической жизни не гожусь, видно, в тени я родился… — Пысой приуныл, так что Андрею жалко его стало, он вступился:
— Но, Александр, преподобный Сергий призывает большую терпимость изъявлять по отношению к тем, кто не хочет или не может следовать нашим жизненным правилам. Сказано им: «Ты, человече Божий, таковым не приобщайся, не подобает же на таковых и речьми наскакати, ни понощати, ни укороти, но Богови оставлять сия». — И, уж обращаясь к Пысою одному, добавил: — Более всего бояться надо, чтобы в душу к нам не закрались печаль и уныние, человек должен всякую скорбь отметать умною молитвою и чтением, упразднять ее сообращением с духовными людьми и беседами.
— Знаем мы с братом Андреем по себе, — сказал Александр, — что самое страшное, когда печаль и скорбь переходят в уныние, люта эта страсть и тягостна. Когда волны уныния поднимаются в нашей душе, теряет человек в это время надежду когда-либо избавиться от них.
— Пойдешь, Пысой, ко мне в помощники, будешь камешки для красок растирать, кисти мыть, доски… Хотя нет, досок не касайся покуда.
Пысой радостно согласился, и игумен одобрил:
— Станешь приобщаться к иноческому бытию, заниматься мысленным деланием, сердечным хранением, ибо высшая цель нашего существования на грешной земле — молитва. Но не простая, а умственная, внутренняя. Если молишься только устами, а не душой, то лишь воздуху молишься: Бог внемлет уму, только внутренним усилием можно достигнуть Бога. — Александр говорил еще о том, что внутренняя молитва служит не только средством для очищения нашего сердца и страстей, но является высшей целью иноческого самоусовершенствования.
Пысой не мог проникнуться сразу всеми обрушившимися на его неискушенный ум мысленными деланиями, не все вопросы практической морали, высказанные Александром и Андреем, были понятны ему. Слушал он с прилежанием, внимал благоговейно, а в душе билось радостной птичкой: «Андрей берет меня к себе, чего же лучше!»
Многие, и Феофан в их числе, удивлялись, что взялся Андрей великокняжескую повалушу расписывать, в придворные художники определился. Андрей, не вдаваясь в подробности, говорил просто:
— Любезен мне издавна великий князь Василий.
Он правду говорил, однако же не всю. А в чем заключалась полная правда, первым и сразу же понял Феофан.
— Предивная хитрость, пречудная красота! — восхищались и свои люди, и иноземные, жившие в посольском подворье Кремля.
— Как красоте нэ быть, когда Андреа руку приложил, — сказал бездумно Феофан, а потом позорче присмотрелся, посерьезнел и так вывел — Тонкостное и предерзновенное письмо, ровно бы дымом писано.
И пока лишь один Андрей понимал истинную цену этих слов, все в похвале великого Грека тонкостность письма находили главным, а значение дерзновенности не улавливали.
Горница, да повалуша, да меж ними сени — это обычная форма русского жилья, кому бы оно ни принадлежало — великому ли князю да боярину или крестьянину да ремесленнику. Обыкновенная русская крестьянская изба, срубленная в великокняжеском дворце для государева житья, сколь бы богато ни была расписана и изузорена, дорогими тканями убрана, оставалась все-таки избою по своему устройству, с теми же передними и кутными углами, лавками, коником, с той же мерою в полтрети сажени. Она и название общенародное сохраняла — изба. Но, конечно, была у великого князя изба многожильная: над одной — вторая, затем третья, а уж самая последняя — горница.