Василий Теркин. Стихотворения. Поэмы
Шрифт:
Неотделима от этой деятельности Твардовского и его последняя поэма «По праву памяти», в которой он произвел окончательный расчет со сталинизмом, «добивая» его в собственной душе, покаянно пересматривая пережитое и восстанавливая историческую правду.
Опаляющим автобиографизмом дышит центральная глава поэмы – «Сын за отца не отвечает». Вынесенные в заглавие широко известные слова Сталина в пору их произнесения выглядели для многих, в том числе и для Твардовского, неожиданным счастьем, своеобразной амнистией (хотя не раз еще «кулацкое» происхождение ставилось «в строку» поэту – вплоть до самых последних лет жизни). Теперь же Твардовский беспощадно обнажает
Всей своей поэмой, в особенности заключительной главой «О памяти», Твардовский восставал против попыток скрыть, обелить, приукрасить трагический опыт минувших десятилетий – в «забвенье утопить живую боль»:
Но все, что было, не забыто, Не шито-крыто на миру. Одна неправда нам в убыток, И только правда ко двору!Не его вина, что не был он услышан и что строки поэмы: «Кто прячет прошлое ревниво, тот вряд ли с будущим в ладу», – оказались пророчеством.
Как ни горьки и ни тяжелы были обстоятельства последних месяцев жизни Твардовского (уход из «Нового мира», запрет на публикацию поэмы «По праву памяти», новая опала на «Теркина на том свете», исключавшегося из сборников поэта и не упоминавшегося в печати), он уходил из жизни с сознанием, что «честно… тянул свой воз».
Его поздняя лирика проникнута мыслью о долге художника быть верным правде, безбоязненно идти избранной дорогой – и «с тропы своей ни в чем не соступая, не отступая – быть самим собой».
Вся суть в одном-единственном завете: То, что скажу, до времени тая, Я это знаю лучше всех на свете — Живых и мертвых, – знаю только я. Сказать то слово никому другому Я никогда бы ни за что не мог Передоверить. За свое в ответе, Я об одном при жизни хлопочу: О том, что знаю лучше всех на свете, Сказать хочу. И так, как я хочу.Есть в этой лирике Твардовского победительная и, как доказало будущее время, вполне оправдавшаяся уверенность, что «все минется, а правда останется», уверенность, высказанная им однажды с почти мудрым лукавством, что «время, скорое на расправу… не в силах сладить с чем, подумаешь! – со стишком»:
Уж оно его так и этак Норовит забвенью предать И о том объявить в газетах И по радио… Глядь-поглядь, За каким-то минучим сроком — И у времени с языка Вдруг срывается ненароком Из того же стишка — Строка.«Одним Теркиным я не выговорюсь», – писал Твардовский в годы войны. Однако не «выговорился» он, по собственному ощущению, даже всей своей поэзией. «3а этими ямбами и хореями, – сказано в статье «Как был написан «Василий Теркин» (1951), – оставалась где-то втуне, существовала только для меня – и своеобразная живая манера речи кузнеца Пулькина (из одноименного стихотворения. – А. Турков ) или летчика Трусова, и шутки, и повадки, и ухватки других героев в натуре».
Александр Трифонович не раз шутливо уверял, что он, в сущности, прозаик, и с ранних лет пробовал себя в очерках.
И вот так же, как было с «Теркиным», стремление передать то, что «оставалось втуне», показать все «варево» жизни, породило и в его прозе «книгу без начала, без конца», без особого сюжета, впрочем, правде не во вред – «Родина и чужбина».
Она состоит не только из вполне оконченных очерков и рассказов, но и из часто небольших, но весьма примечательных записей «тоже, как сказано в «Книге про бойца», «заносил в свою тетрадку строки, жившие вразброс»!
Мало того, что здесь порой возникали «зерна» сюжетных линий: «Теркина» и «Дома у дороги» (сравните, к примеру, историю новой худолеевской избы в очерке «В родных местах» с главой о возвращении Андрея Синцова домой). Проза поэта драгоценна сама по себе.
Почти в каждой из самых немногословных записей проявились свойственные автору глубина и обостренность восприятия жизни в любых ее проявлениях. Порой какое-нибудь лицо выхвачено, высвечено буквально на миг, и такое лицо, что уже не забудешь.
В бою за деревню на родной поэту Смоленщине «с десяток наших бойцов отбивали контратаки, уже многие ранены… бабы и дети в голос ревут, прощаясь с жизнью». И вот «молоденький лейтенант, весь в поту, в саже и в крови, без пилотки, то и дело повторял с предупредительностью человека, который отвечает за наведение порядка: – Минуточку, мамаша, сейчас освободим, одну минуточку…»
У партизанки по прозвищу Костя «на счету» шесть взорванных вражеских эшелонов, а в награду за подвиги… поцелуй неизвестного командиршей, усталой и сонной (сладостно томящее девушку воспоминание…).
Освобожденные из немецкой неволи и возвращающиеся домой люди, по горестным словам автора, бредут к обгорелый трубам, к пепелищам, к незажитому горю, которого многие из них еще целиком и не представляют себе, какое оно там ждет их». И как это снова близко и к главе «Про солдата-сироту, и к «Дому у дороги»!
Но даже переживший войну в родном селе старик «сидел возле избушки, срубленной из бревен, на которых еще видна была окопная глина (какого же труда стоило ему это «строительство»?!). И при всей поразительной безунывности в чудаковатой обаятельности этого «мирового деда» (как окрестил его проезжий шофер), до «чего же он обездолен, на что ни глянь: «На нем были солдатский ватник и штаны из маскировочной материи с зелено-желтыми разводами. Он сосал трубку, чашечка которой представляла собой срез патрона от крупнокалиберного пулемета».