Ватага (сборник)
Шрифт:
— Сожги, сожги! — повторяет шепотом Анна, но он не слышит, своим полон, тайным и радостным.
Он теперь знает, он решил, и это будет! Он прилепит к себе Анну, убережет ее от лихого глаза, от наговора, он ее вылечит…
«Ребенок мой, дитя мое милое… Аннушка…»
— А как же, Иван Степаныч, ребеночек-то мой? — будто перехватив его мысль, спросила Анна. — Ведь ты, поди…
— Ну, что же, Аннушка… Об этом не думай… Я ребеночку рад, вырастим… Что ж такое… Ничего… роди…
Та подумала и сказала:
— Ты — хороший.
Голос у нее был тихий. Веселость
— Вот что я тебе скажу, голубонька моя: ты ни о чем не думай, на все плюнь. Андрюшка? Тьфу! Плюнь да ногой разотри. Кабы он любил тебя, жиган такой, нешто сделал бы так, нешто ушел бы? Паршивец, и больше ничего… Подох? Туда ему и дорога. Будь он, собака, проклят… — раздраженно говорил Бородулин, опять хватаясь за сердце.
Анна слушает, опустив низко голову. Купец рядом на диване.
Мимо окон то и дело народ снует: возле дома задерживают шаг и, приоткрывая рты, настораживаются. Но купец говорит тихо, чтобы только Анна слышала:
— А вот я управлюсь с делами, в Иркутск поедем, к святителю Иннокентию. Город увидишь, людей. Во-о-от… Живи и ни об чем, значит, не думай… Да… Угодничек Божий исцелит тебя, как ни то обрадует… знаешь, как поется в церкви: «радосте нечаянная…» Да-а-а…
Увидя кухарку, купец ласково сказал:
— Фенюшка… А ты побереги Анку-то… С рук на руки сдаю. Чуешь? Я тебе на платье шерстяного отрежу.
Сели обедать втроем. После двух тарелок щей Иван Степаныч ленивой походкой вышел на улицу. Ему нездоровилось. Не отложить ли поездку до завтра? Он поглядел на небо, — вот если б дождь, — но небо было голубое и светило солнце.
— Ну, так я за матерью, — решительным голосом сказал он Анне и вскочил на буланого статного коня. — Ну, смотри, Илюха… Понял? — погрозил он приказчику большим, обросшим волосами, кулаком…
— С Богом, — сказал Илюха, боязливо покосившись на кулак.
— До свиданья! — крикнул Бородулин и стегнул лошадь.
Приказчик с Феней пересмехнулись, удивленно посматривая, как Анна машет фартуком и что-то бессвязно говорит.
X
Бородулин до самой тайги скакал во весь дух.
После выпитого за обедом вина он стал чувствовать себя бодрей. Все мерещилась ему новая жизнь с Анной.
Самое лучшее ему от жены откупиться. Он не раз бивал ее по пьяному делу смертным боем. В прошлую масленницу все село покатывалось над тем, как он, пьяный, порол ременными вожжами охмелевшего попа и законную свою супругу, застав их в весьма веселом виде у просвирни. Поп без шапки удрал домой, а зобастая Марья Павловна, грузно бегая кругом большого стола, выкрикивала: «Нет тебе до меня дела… Давай мою тыщу, я уйду… Живо со своей Дашкой. Тыщу отдай, варнак!»
Лошадь шла рысью, похрапывала и тревожно поводила ушами. Все глуше и безмолвней становилась тайга. Небо только над тропой светлело бледной щелью, и нельзя было угадать, где солнце.
В душу Бородулина как-то исподволь, незаметно стала просачиваться грусть. Жена опять вспомнилась, а рядом с ней Анна. Впереди, в мечтах, свобода и новая жизнь без Дашки,
Бородулин потрепал по крутой шее лошадь, откашлялся, расправил усы и затянул:
Как-ы во темынай нашей да стороныке Возрастилась мать-тайга-а-а… Ты таежная глухая, Сама темына сторона-а-а-аа…Одинокими и чужими летят звуки во все стороны.
Бородулин смолк и прислушался. Песня замирала, путаясь в макушках леса. Он зычно крикнул и вновь насторожил слух. То ли эхо откликнулось, то ли голос позвал и захихикал. Иван Степаныч остановил лошадь. Тихо. Только в ушах гудит, а тоска все еще не бросает сердца.
«Надо бы Илюху взять… Черт… Дурак…»
Он стегнул коня и с версту ехал вскачь… Но лишь пошла лошадь шагом, беспокойство опять приступило, вновь что-то померещилось.
— Спотыкайся! — крикнул он лошади и, чтобы не чувствовать одиночества, то посвистывал, то вяло тянул-мурлыкал без слов песню.
Он поет, и тайга поет, уныло скулит-подвывает. Он оборвет, и тайга враз смолкнет, притаится, ждет.
— Ну, теперича… тово… — шепчет Бородулин.
Он знает, что тайга озорная, пакостливая: только поддайся, только запусти в душу страх, — крышка.
«Едет, едет…» — «Ну, еду». — «Ну и поезжай…» В овраге стон послышался. По спине Бородулина ползут мурашки.
— Господи! — передохнул он, — благозвонный колокол надо пожертвовать…
— Господи, — сказал кто-то сзади.
Иван Степаныч, надвинув на глаза шляпу, круто рванул узду и поскакал на голос, весь дрожа. Нет никого. В овраге пусто, по дну ключик бежит, по берегам в белом цвету калина.
— Больно боязлив. Баба худая… Дурак, черт… — обругал себя Бородулин.
Кто-то опять застонал, закликал. Бородулин отмахнулся. Раскачиваясь от дремы в седле, он клевал носом.
«Неможется… свалюсь…»
Надвигался вечер. Небо посерело, сумрак сгущался в глубине тайги, а из низин тянуло серым холодом. Утомленный конь, спотыкаясь, бежал усталой рысью.
— Бойся! — вяло крикнул Бородулин и очнулся. — Надо поворотить…
Ну, зачем ему в Кедровку? Он приказчика пошлет, он стряпку пошлет.
«Деньги найдешь — быть». Чайку с малиной… в баню бы, веником похлестаться… «Батюшка, пожалей, родимый, пожалей…»
«Анка… Аннушка…»
«Подлец ты, кровопивец…» — «Прочь, харя прочь!» — «Я тебя знаю, подлеца», — «Кого такое?» — пытается спросить Иван Степаныч. Огненные круги в глазах рассыпаются искрами, голова совсем отяжелела и гудит.