Вчера
Шрифт:
– Ну, у кого что пожрать осталось?
– спрашивал Микеша.
– Выворачивай сумки!
Одноклассники боялись его, отдавая свои завтраки, которыми он кормил черную кривую собаку Терзая.
– Андрюшка, не водись с Микешкои, не человек он, а петля. Непутевый, говорила бабушка.
– А в кого ему быть путевым?
– спрашивал дедушка.
– Чай, знаешь, какие отец с матерью: картежники, трубокуры, выпивохи. Запьянцовские люди. Кто чего украл - им несут. Спрячут, продадут - и концы в воду.
Однажды в воскресенье утром
Только сам дядя Никанор Поднавознов в ватной куртке, в узких самотканых штанах стоял у стены, расставив длинные, как жерди, ноги, и пел с пьяной хрипотцой:
Мать сыночку говорила:
Не водись с ворами,
А то в каторгу пойдешь,
Скуют кандалами.
– Перестань выть, жердяй несчастный!
– закричала тетя Катя. Поплевывая на шкуру, стирая передником пятна сажи, она запричитала: - Кормилица наша, Буренушка! Сгубил тебя долгоногий дурак!
Никанор налил в кружку самогонки, по выпить не успел: старший сын, глухонемой Санька, вырвал из его рук кружку.
Мне очень нравился этот парень. Он один кормил семью Поднавозновых: делал ведра, лампы, паял, слесарил, клал печки. Родители его стыдились.
– Ну, ну, Саня, не бунтуй, - сказал Никанор и снова налил самогонки, и они вместе с женой выпили. Он обнял ее и запел:
Эй ты, Катенька,
Распузатенька,
В трубу лазала,
Щеки мазала,
На улицу выходила,
Сажей брови подводила,
На камушек села,
Три лепешки съела,
Еще захотела.
Никанор умолк: в избу вошел мой дед. Никанор ладонью смахнул со шкуры капли крови.
– Беда, Еремей Николаевич. Шарлыцкие ловко подковали меня на все четыре, - говорил он, восхищаясь ловкостью обманувших его людей. Стучатся ночью:
"Дядя Миканор, принимай корову".
– "Заводите под сарай, жалко, что ли. Вы воровали, мое дело зарезать. Я не в ответе". Завели, я с фонариком вокруг нее - чудная животина, масть бурая, а по бокам черные полосы. Морда тоже полосатая. "Режь, дядя, мясо пополам: нам задок, тебе передок". Я поторговался насчет гуська и шкуры.
"Ладно, говорят, бери себе весь сбой". Прикрутили рога к пряслу, занес я ножик над теменем, обушок приподнял, а сердце у самого уж так и ноет! Корова глядит на меня.
руку лижет. "Чего губы-то распустил? Коли!" Подвалил корову, она только мыкнуть успела. Быстро освежевали в три пожа, разрубили тушу. Взвалили они свою часть на розвальни, укатили. Подвесил я передок под перекладину, в кути задремал. Тут-то и налетела на меня Катюха с пятеркой огольцов и давай лупить: "Дети, бейте его, ирода, он с ума спятил, Буренку зарезал!" Насилу я вырвался. И что же оказалось? Шарлыцкие разукрасили сажей мою же корову, подсунули мне. А я поднял нож. дурак...
– Не тужи, - сказал дедушка, - это, чай, первая промашка. А так-то много порезал ты краденого?
– Не считал. Это они в отместку за лошадь: продал однажды я ихнего третьяка, а деньги забыл вернуть.
Мы с дедом ушли, а через час Поднавозповы дрались:
сначала Иикаиор бегал по улице за Катей, потом она гонялась за Никанором, под конец оба они, вооружившись метлой и чапельником, преследовали Микешу, громко крича:
– Провались ты сквозь землю! Кидай ему чапельник под ноги, кидай!
Микеша ночевал у нас.
В моих глазах он был герой, потому что не боялся родителей, курил и, главное, в любое время мог избить меня.
То грозя, то заискивая, он приставал ко мне со своей дружбой. Я ненавидел этого тонкогубого грязного мальчишку и все же подчинялся ему. Он взял надо мной такую власть, что без его разрешения я не смел уйти с улицы, дружить со своими сверстниками.
Была морозная, сухая, бесснежная осень. Давно отмолотились, отпахались, сараи перекрыли свежей соломой.
Холодные ясные дни стояли всю осень, робко греющее солнце низко проходило над голой степью, потом пылала заря - тихая, подрумяненная морозом. Из лугов с вязанками чилиги вечерами возвращались краснощекие солдатки и подростки. Пруды, окаймленные желтыми камышами, отсвечивали чистым зеленовато-голубым льдом. В тишине вечера звучно отдавался звон оброненной трости, конька, полоснувшего лед.
Каждый день, вернувшись из школы, я брал свои деревянные коньки, окованные проволокой, совал за пазуху горячие пироги с осердием и бежал через огороды по редким почерневшим будыльям подсолнуха. За красными облетевшими талами маячил заячий малахай Микеши Поднавознова.
– Ешь!
– кричал я, разламывая пирог пополам.
Он очень любил жирное, пироги поедал с волчьей жадностью, чавкая, облизывая свои грязные тонкие пальцы.
В старом отцовском полушубке, подпоясанный кушаком, в больших сапогах, Микеша мчался по льду, едва поспевая за мной. За камышом мы ложились на лед и рассматривали плавающих подо льдом рыб.
– Ты должен всегда ходить со мной, куда я позову.
А не пойдешь, буду бить тебя. А если матери скажешь - убью. Вот сейчас пырну тростью под сердце!
– говорил Микеша, приставляя к моей груди острую с расплющенным концом трость.
– Если крикнешь, я решу тебя!
Я видел мелькавших за камышом ребят, слышал звучное скольжение коньков по льду и тихо плакал.
– Все равно убью тебя, раз ты не хочешь дружить со мной.
– А если мама не велит.
– Ты должен слушаться меня, а не мать, потому я могу тебя убить, и мать не узнает.
Все возвращались домой радостные, один я убитый, задавленный.
– Принеси семечки, - говорил Микеша, подавая мне мешочек.
Тихонько пробрался я в избу, потом на печь, где сушились семечки, нагреб полный мешочек и, спрятав его под полой, выбежал на зады к Микеше.